– Хийси…
Дорога.
Широкая. Старая. Наезженная. Размытая весенними дождями. Вода наполняет колеи, мешается с красной глиной, и колеса повозки поднимают тучи брызг.
– Н-но, – ворчит возница, подхлестывая чалого битюга, который лишь вздыхает и если прибавляет шагу, то ненадолго.
Он вымок и устал настолько, что привык к запаху медведя. Уже не оборачивается, не косится на меня, вздрагивая всей шкурой.
Дорога…
Третий день? Четвертый? Не знаю. Я слышу движение. Скрип колес и лошадиное фырканье, хриплый лай, звон сбруи, приглушенные голоса людей, которые довольны, что поймали оборотня. Некоторые осмеливаются заглянуть под полог, наброшенный на мою клетку, а Гирко осмелел настолько, что ударил по прутьям древком копья.
– Что, тварь, сочлись?
Он скалился и приближался бочком, обеими руками держась за рукоять копья. Я чувствовала страх, глубокой занозой засевший в гнилой его душе.
– Отсюда не уйдешь! – Он вновь поднял копье, на сей раз целясь между прутьями.
И был пойман отцом. Тем же вечером, на привале, я слышала крики. Больше меня не беспокоили. Дважды в день полог с моей клетки стягивали, и у дверей появлялся хромой раб с ведром мяса. Он боялся меня до жути и мясо кидал дрожащей рукой, норовя попасть меж прутьев.
– Ешь, – шипел он, глядя с такой ненавистью, словно это я была виновата в том, что ему поручили эту работу. – Ешь…
Мясо было свежим, с кровью, и запах ее будоражил хийси.
Я держалась.
Мне не так много и надо, но…
Куски лежали на волглой соломе. Близкие. Сладкие.
Это же просто мясо. Конина? Говядина? Дичь? Главное, что я могу его съесть, я ведь никого не убивала.
Что останавливало? Пожалуй, внимательный взгляд отца, который наблюдал за ценной добычей. Тридуба щурил глаза, щелкал плетью по ладони и хмурился. И раб, ощущая его недовольство, шипел громче:
– Ешь, проклятая тварь! Чего тебе надо?
Я отворачивалась и, когда он отступал, подцепляла куски когтями и выталкивала их из клетки. Клетка, к слову, была хорошей, с толстыми прутьями, каждый в мою руку толщиной. Еще и заговорены, не сломать. А замок хитрый. И ключ отец на поясе носит, на виду, дразнит.
Он подошел вечером.
Моросило. Влага пробиралась под полог, и на моей шкуре блестели капли воды, которые я слизывала, пытаясь утолить жажду – моя миска была пуста третий день кряду. И я понимала, что таково распоряжение отца. Ерхо Ину остановился в трех шагах от повозки и, сняв с пояса флягу, предложил:
– Хочешь?
Он открыл крышку и плеснул воды на руки.
– Обернись! – это было приказом, которому я не подчинилась.
И отец ушел. Он вернулся на следующий день. И еще через один… Дождя больше не было, а жажда становилась невыносимой.
– Ты мне подчинишься, – сказал Ерхо Ину, разглядывая меня с насмешкой. – Все подчиняются.
Я чуяла воду в его руках.
– Обернись!
Он злился, хотя и скрывал гнев, но я слишком хорошо знала, что означают эти рычащие ноты в его голосе.
– Завтра я прикажу развести под твоей клеткой костер. – Плеть Тридуба громко щелкнула. – И у тебя будет выбор: или зажариться, или подчиниться.
Исполнит ли он угрозу?
О да.
И я решилась.
– Так-то лучше. – Ерхо Ину приблизился к клетке вплотную и, окинув меня цепким взглядом, велел: – Сними капюшон.
Сняла.
Узнал? Узнал. Плеть замерла, не коснувшись ладони. Дернулась губа. И отец бросил:
– Вот, значит, как… Что ж, это ничего не меняет.
Он отвернулся и ушел. А я, опустившись на солому, сидела, думала и пыталась понять: как вышло, что этот человек дал мне жизнь?
Во мне его кровь? Надеюсь, она никогда не проснется.
Вечером раб принес все то же сырое мясо и, приблизившись к клетке, велел:
– Ешь.
Я отвернулась.
Говорят, что было время, когда мир не знал крови иной, чем кровь жертвенного оленя, которая лилась на белые камни во славу богов. В сердцах же людей жил мир, пока однажды не случилось так, что молодой Сеппулайнен, вольный ветер, рожденный в печи Небесного Кузнеца, не воспылал любовью к Ирки-уни, дочери лесной колдуньи. Не счесть, сколько раз спускался он с неба, чтобы бросить к ногам красавицы краденое золото осенней листвы и зимнее серебро, принесенное с ледяных вершин. Дарил он ей искристые самоцветы и спешил украсить жилище кружевом брызг. Выстилал ковры из первоцветов, раскатывал драгоценные ткани листвы, но молчало сердце красавицы. И глаза ее были холодны.
– Не настоящее у тебя золото, – сказала она ветру, швыряя в лицо ворох сухих листьев. – А серебро и вовсе водой становится.
Зачерпнула она горсть, позволив истаять.
– Нищий ты.
Горда была Ирки, и матушка ее, лесная ведьма, нашептывала ей злые слова. Что нет у молодого Ветра дома, что бродягой носится он над полями, лишь баловство на уме.
Слушал он, и от обидных слов тяжелели крылья.
– Чего ты хочешь? – взмолился Сеппулайнен, преклоняя голову. – Скажи. Все сделаю.
– Есть у Небесного Кузнеца мельница, которая не муку мелет, но все, чего душа пожелает. Принеси ее, и тогда стану я твоей женой.
Поднялся Сеппулайнен к самой небесной тверди. Крылья распластал, распустил полосами тумана. Не стал он красть, но рассказал Небесному Кузнецу, которого за отца почитал, о чем его попросила красавица-невеста. Отдал Таваалинен Сёппо мельницу, сказал лишь:
– Берегись такой красоты.
Молод был Сеппулайнен, не послушал он Кузнеца. Счастливый летел он, предвкушая, как обнимет недоступную Ирки, поцелуями горячими растопит холод ее сердца и сумеет зажечь пламя в ледяных глазах.
– Вот Сампо-мельница, – обратился он к возлюбленной.
Приняла Ирки дар.
День и ночь вращались жернова, мололи золотой песок и драгоценные камни, но мало и мало было Ирки. До крови стерла она руки и только тогда, обожженная болью, отложила мельницу.
– Будет свадьба, – ответила, глядя, как стекает кровь по белым пальцам. И каплю слизала, была та капля горькой, как мысли Ирки. Не хотела она замуж идти, другому отдано было ее сердце. Но как нарушить слово, перед богами данное?
Тогда-то и задумала Ирки неладное. Взяла она мельницу, собственной кровью жернова смазала и начала молоть, напевая:
– Дай мне железную цепь, чтобы посадить на нее сердце Анники-воина. Дай мне железный замок, чтобы запереть правду в его глазах. Дай мне железный нож, чтобы в руку его вложить.