Французский палач | Страница: 102

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ганс… то есть мой хозяин шлет свой поклон и вот это.

Он вручил небольшой пергаментный свиток и встал у огня, ковыряя прыщ на щеке.

Джанкарло развернул пергамент и быстро просмотрел список вопросов. Все они имели отношение к минутам казни — тем важнейшим мгновениям, когда встретились жизнь и смерть.

— Поблагодари своего хозяина. Не хочешь ли выпить с нами вина?

— Лучше не стану. — Юнец подавил зевоту. — Он не любит, когда я отсутствую слишком долго. — Прыщавый побрел к двери, но потом обернулся: — Я могу передать ему, когда конкретно вы получите сведения?

— Скоро, — ответил архиепископ, глядя на Генриха. — Думаю, что очень скоро.

— А! Он будет доволен. — Юнец мимолетно улыбнулся, а потом снова зевнул и ушел.

Чибо протянул свиток своему телохранителю:

— Вот то, что нам следует узнать.

Генрих прочел вопросы и, хмыкнув, сказал:

— Он не захочет отвечать нам.

— Как это было бы скучно, если бы он захотел этого сразу. — Джанкарло улыбнулся своему немцу: — Сломай его, Генрих. Сломай ему тело и душу.

— С удовольствием.

Генрих фон Золинген удалился. Братья слушали, как на лестнице, ведущей в подвал, затихают его мерные шаги.

* * *

Жан тоже услышал шаги, размеренные и неспешные, и понял: сейчас начнется. Как ни странно, он был даже рад. В течение пяти дней ожидания с ним оставались только его сожаления. Они впивались в его разум больнее, чем веревки — в щиколотки и запястья, обжигали горло желчью, и эта желчь была даже отвратительнее, чем та похлебка, которую в него вливали два раза в день. Бесполезные сожаления — они леденили его сердце сильнее, чем сырой камень выстуживал его тело. И вот теперь он наконец покинет лимб и попадет в ад. Хотя в детстве священники постоянно запугивали его картинами вечного пламени, ожидающего грешников, Жану оно всегда представлялось предпочтительнее того бесконечного «Ничто», которое уготовано ничтожествам, ничего не сделавшим в течение всей своей жизни, ни хорошего, ни дурного. Возможно, он искупит свою вину тем, как встретит ближайшие часы.

За толстой дубовой дверью раздались голоса, потом в скважине заскрежетал ключ. Когда дверь распахнулась, Жан заморгал и отвернулся. Он не закрывал глаза, но устремил взгляд вниз, чтобы постепенно привыкать к свету. В полной тьме камеры даже слабое пламя фонаря казалось ярким, как солнечный свет на сверкающей поверхности моря.

Фонарь был поставлен на пол, а рядом с ним установили жаровню, принесенную из-за двери. Немного привыкнув к свету, Жан посмотрел на своих тюремщиков. Это были те двое, что кормили его каждый день: рослые, мускулистые животные с неизменной щетиной и сломанными носами, характерными для тосканцев. А с ними пришел Генрих фон Золинген. На его лице, представлявшем сплошную рану, ярко горели глаза, словно он предвкушал возможность заняться любимым делом.

* * *

Генрих опустил на пол мешок, и там зазвенел металл. Повернувшись к Жану, баварец раздвинул останки губ в неком подобии улыбки. С них слетел шепот:

— Я собираюсь тебя уничтожить, француз.

— Попробуй, урод.

Последнее слово было произнесено негромко и спокойно, почти небрежно. В тоне Жана не было и намека на оскорбление — и именно эта простота вызвала наиболее острую реакцию. Немец с силой ударил Жана сапогом в лицо. Хотя Жан и был связан, он все-таки смог уклониться так, что удар пришелся в плечо, поверх синяков и ссадин, полученных во время избиений в Мюнстере. По его телу разлилась мучительная боль. Однако вместе с болью он испытал чувство торжества. Теперь он мог сказать, каким пыточных дел мастером будет Генрих фон Золинген. Злобным. Спокойные палачи действуют более эффективно. А злоба — это оружие, которое можно направить на того, кто ее испытывает. И поскольку другого оружия у Жана не было, он с радостью ухватился за это.

— Привяжите его к стене! — крикнул Генрих.

Его помощники схватили Жана, освободили ему руки и, растянув их, привязали к железным кольцам, закрепленным в камнях стены. Раньше к этим кольцам подвешивали мешки с продуктами, защищая их от крыс. Жану растянули и ноги, обвязав щиколотки веревками и закрепив их на двух тяжелых бочках.

— Разденьте! — прозвучал новый приказ. С пленника сдернули жалкие тряпицы, которые прикрывали его с момента заточения в мюнстерском подземелье.

— Начнем снизу или сверху? Или с середины? У тебя есть какие-нибудь предпочтения, француз?

Голос мучителя чуть дрожал, противореча нарочитому спокойствию вопросов.

«Этому человеку трудно с собой справляться», — подумал Жан. Однако он не стал отвечать. Ему уже стало ясно, что слова — это лезвия, которыми он может ранить. Но они не затупятся только в том случае, если он будет использовать их редко.

Он не знал, о чем его будут спрашивать. В любом случае, ему мало что известно. Однако он знал, что ничего не скажет, потому что это — единственная малость, которую он все еще способен совершить для Анны Болейн. И он обнаружил, что существует много способов ничего не говорить. Жан решил, что первым способом будет взгляд поверх головы человека, который приближается к нему, — поверх отблеска лампы на металле. Там, на каменной стене, он смог увидеть двор в Монтепульчиано и черные глаза Бекк, устремленные на него из-под коротко остриженных волос.

* * *

Ее темные глаза вспыхивали всякий раз, как открывалась дверь дома торговца. Не то чтобы она действительно рассчитывала увидеть кого-то, кроме слуг архиепископа. Однако всегда оставалась доля надежды на то, что они попытаются перевести Жана куда-нибудь в другое место. И каждое оставшееся в ее памяти лицо становилось лицом еще одного опознанного врага. Два дня назад туда заходил какой-то юнец, и Хакон проследил за ним до университета — скорее чтобы размяться, чем в надежде что-нибудь разузнать. Накануне вечером Джованни, управляющий архиепископа, которого Бекк запомнила еще со времен Сиены, привел в дом четырех смеющихся женщин, которые вышли час спустя, серьезные и притихшие, а самая маленькая из них безутешно плакала. У управляющего вскоре появился синяк под глазом, а во время своих нечастых выходов в город он беспокоился все сильнее. А вот братья Чибо из дома не выходили.

Однако Бекк не могла винить их за то, что они не появляются на этих улицах. Зима в этом году наступила почти без осени. Стало холодно — вот и все, что изменилось: крыши домов смыкались так тесно, что сквозь них не проникали ни свет, ни осадки. Холодный дождь мог бы хотя бы промыть зловонную канаву, протекавшую по центру проезжей части. Из каждого окна туда выкидывали отбросы. Однако Бекк и Хакону еще повезло: на остатки золота, которое девушка привезла из Венеции, в Виттенберге удалось получить то, что здесь считалось роскошью, — комнату, где едва умещался дощатый топчан, на котором жались она сама, Хакон и Фенрир. И что самое главное, окно их комнатенки смотрело на дверь, за которой, как они выяснили, держали Жана.