Пять четвертинок апельсина | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вцепившись в его китель, я почти зарылась в него лицом, о чем и помыслить не смела два месяца назад. Окунувшись в тот таинственный полумрак, я с отчаянной страстью целовала подкладку.

— Я знала, что ты вернешься. Я знала.

Он смотрел на меня и молчал. Потом спросил:

— Ты одна?

Глаза его как-то странно, настороженно сузились. Я кивнула.

— Отлично. Теперь слушай меня.

Он сказал это медленно, с расстановкой, с особым нажимом. Нет сигареты в уголке рта, в глазах ни единой искорки. Мне показалось, что за эти недели он заметно похудел, лицо осунулось, даже губы опали.

— Прошу тебя, слушай внимательно.

Я покорно кивнула. Как скажешь, Томас. Глазам стало ярко, жарко. Только ты, Томас. Только ты. Мне хотелось рассказать ему про мою мать, и про Рен, и про апельсин, но я чувствовала, что сейчас не время. Я слушала его.

— Возможно, к вам в деревню придут, — сказал он. — Солдаты в черной форме. Ты знаешь, кто это?

Я кивнула:

— Да. Немецкие полицейские. Эсэс.

— Правильно. — Он говорил отрывисто, тревожно, ни следа от его привычной, небрежно-растянутой манеры. — Возможно, будут спрашивать.

Я смотрела на него, не понимая.

— Спрашивать обо мне, — сказал Томас.

— Зачем?

— Неважно. — Его рука по-прежнему сильно, чуть ли не до боли, сжимала мне запястье. — Могут кое о чем у тебя спросить. Например, чем мы с вами занимались.

— Это ты про журналы и всякие вещи?

— Например. И про того старика в кафе. Гюстава. Который утонул.

Лицо его исказила неприятная гримаса. Он развернул меня к себе, взглянул в самые глаза. От воротника и изо рта у него пахло сигаретами.

— Послушай, Уклейка. Это очень важно. Ты не смей им ничего рассказывать. Ты со мной не разговаривала. Ты меня в глаза не видела. В «La Rép» ты в ту ночь, когда были танцы, не была. Ты даже имени моего не знаешь. Поняла?

Я кивнула.

— Запомни, — не отставал Томас. — Ты ничего не знаешь. Ты со мной никогда не общалась. Предупреди остальных.

Я снова кивнула, и он вроде слегка успокоился.

— И вот еще что, — голос у него уже не был резкий, почти ласковый. И мне стало внутри тепло-тепло, как будто там расплавилась карамелька. Я с надеждой взглянула на него.

— Больше я не смогу сюда приезжать, — мягко сказал он. — Особенно сейчас. Это становится слишком опасно. Мне удалось вырваться в последний раз.

На мгновение я опешила. Потом робко сказала: — Тогда можно в кино встречаться. Как тогда. Или где-нибудь в лесу.

Томас с досадой тряхнул головой:

— Ты что, оглохла? Мы не должны встречаться вообще. Нигде.

Холод словно снежинками овеял кожу. Голову заволокло темным облаком.

— И надолго? — шепотом спросила я наконец.

— Надолго, — несколько раздраженно бросил он. — Может быть, навсегда.

Я сжалась, меня всю трясло. Холодное покалывание перешло в нестерпимое жжение по всему телу, будто я каталась по крапиве. Томас сжал ладонями мое лицо.

— Послушай, Фрамбуаз, — медленно сказал он. — Прости меня. Я знаю, ты… — он внезапно осекся. — Я знаю, что это тяжело.

Он улыбнулся широко и вместе с тем как-то жалко, как дикий зверь, если бы тот мог по-доброму улыбаться.

— Я принес вам кое-что, — сказал он наконец. — Журналы, кофе. — Снова та же натянуто-бодрая улыбка. — Жвачку, шоколад, книжки.

Я молча смотрела на него. Сердце комком холодной глины тяжело застыло в груди.

— Ты это припрячь, хорошо? — сказал он, сверкнув глазами, как ребенок, поверяющий сокровенную тайну. — И никому про то, что мы встречались, не говори. Ни единой душе.

Он повернулся к кустам, из которых появился, и вытянул сверток, перевязанный бечевкой.

— Разверни, — велел он. Я тупо уставилась.

— Давай, давай, — сказал он притворно весело. — Это тебе.

— Мне ничего не надо.

— Да ну, Уклейка, брось!

Он протянул руку, чтоб обнять меня за плечи, но я оттолкнула его.

— Сказала, не надо!

Внезапно он стал мне ненавистен со всеми его подарками, и вновь, точно мать, визгливо, резко я выкрикнула:

— Не надо мне этого, не хочу!

Он смотрел на меня и беспомощно улыбался.

— Ну будет, — повторял он. — Ну не надо так. Я ведь только…

— Давай убежим! — внезапно вырвалось у меня. — Я знаю столько мест в лесу. Давай убежим, и никто даже не догадается, где нас искать. Будем ловить диких кроликов на еду, еще можно грибы, ягоды… — лицо у меня горело, пересохшее горло саднило. — Нас никто не найдет, — не унималась я. — Никто не узнает, где мы.

Но по его лицу я поняла, что все напрасно.

— Нельзя, — припечатал он.

Я почувствовала, как слезы заливают мне глаза.

— Ну побудь х-хотя бы еще немного! — бормотала я, запинаясь, глупая, жалкая, совсем как Поль, но уже ничего поделать с собой не могла. Внутренне я уже была готова в ледяном, гордом молчании отпустить его восвояси, а слова сами собой, спотыкаясь, рвались наружу:

— Пожалуйста! Ну хоть сигарету закури, или искупайся, или, может, рыбу вместе половим?

Томас отрицательно покачал головой. И внутри у меня медленно, но неотвратимо все понеслось в пропасть. Вдруг вдали донеслось звяканье металла о металл.

— Ну хоть еще чуть-чуть! Ну пожалуйста! Как я ненавидела тогда и свой жалкий голос, и эту ничтожную, жалобную мольбу:

— Идем, я покажу тебе свои новые ловушки! Покажу свою плетенку для щуки!

Его молчание было убийственно; холодно, как могильный склеп. Я чувствовала, что наше с ним время неумолимо утекает от меня. И снова издалека донеслось звяканье, как будто к хвосту собаки привязали жестянку. И тут я поняла, что это за звук. И волна отчаянной радости захлестнула меня.

— Пожалуйста! Это важно! — заорала я теперь отчаянно, как маленькая, уже с искрой надежды, и слезы были на подходе, готовые жарко излиться из глаз, застревая комом в горле. — Не останешься, я все расскажу! Все, все, все расскажу…

Он коротко, нехотя кивнул:

— Пять минут! Ни минутой больше. Идет? Слезы мигом высохли.

— Идет!

12.

Пять минут. Я знала, что теперь делать. Это был наш последний — мой последний — шанс, и сердце, которое теперь билось, точно молот, зарядило отчаявшееся существо неистовой музыкой. Он дал мне пять минут! Переполненная ликованием, я потащила его за руку к большой отмели, где поставила последнюю свою ловушку. Мольба, которой были заняты все мои мысли, когда я бежала из деревни, превратилась теперь в вопящий, громовой императив — только ты только ты о Томас умоляю умоляю умоляю, — сердце билось с такой силой, что, казалось, лопнут барабанные перепонки.