Пять четвертинок апельсина | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Последний звонок был международный. С трудом разобрав чужой выговор, выдавливая из себя невыговариваемые слова, я просила, чтоб передали. Мне казалось, мой голос по-старушечьи дрожит, пришлось повторить несколько раз, чтоб пробиться сквозь звяканье посуды, гул голосов и далекую музыку. Оставалось только надеяться, что этого достаточно.

18.

То, что было потом, уже всем известно. Томаса нашли почти сразу же, не через сутки после того, что случилось в Ле-Лавёз, и вовсе не вблизи Анже. Его не унесло вниз по течению, его выбросило на песчаную отмель в полумиле от деревни, там его и обнаружили те самые немецкие солдаты, которые нашли его мотоцикл, спрятанный в кустах у дороги, ведущей от Стоячих Камней. От Поля мы узнали, какие слухи ходят в деревне: будто группа бойцов Сопротивления застрелила немца-часового, который засек их после комендантского часа; будто коммунист-снайпер застрелил Томаса, чтоб завладеть его документами; будто с ним расправились свои же, прознав, что он торгует армейским провиантом на черном рынке. Внезапно в деревню нагрянули немцы, в черной и серой форме, принялись обыскивать дом за домом.

К нашему дому особого внимания не проявили. Мужчины в доме нет, трое сопляков да больная мать. Когда постучали, дверь открыла я; и я водила их по дому. Но немцев больше интересовало, что мы знаем о Рафаэле Криспэне. Потом Поль рассказал, что утром того дня, а может, еще ночью накануне Рафаэль исчез. Исчез бесследно, прихватив с собой деньги и документы, а в подвале «La Mauvaise Réputation» немцы обнаружили тайник с оружием и взрывчаткой, которой хватило бы, чтоб взорвать всю деревню Ле-Лавёз, и даже не один раз.

Немцы наведывались к нам дважды, обыскали весь дом от погреба до чердака и потеряли к нам всякий интерес. Кстати, я не без удивления признала в главном эсэсовце, руководившем обыском, того самого краснорожего весельчака, который в начале лета расхваливал нашу клубнику. Он был такой же краснорожий и веселый, несмотря на причину обыска, и даже, проходя мимо, небрежно потрепал меня по голове, а солдатам наказал после осмотра все привести в порядок. На двери церкви появилось объявление на французском и немецком языках, призывающее каждого, кто что-либо знает, оказать помощь в расследовании. Мать не выходила из своей комнаты, мучаясь от приступа мигрени, днем спала, а ночью разговаривала сама с собой.

Мы спали отвратительно, нам снились кошмары.

То, что вслед за этим произошло, даже в каком-то смысле привело нас в чувство. Мы узнали о случившемся, когда все уже было кончено — в шесть часов утра, у западной стены церкви Святого Бенедикта, рядом с тем самым фонтаном, где всего два дня назад восседала на троне Ренетт в венке из ячменных колосьев и разбрасывала вокруг цветы.

Пришел Поль и все нам рассказал. Бледный, с красными пятнами на лице, с вздувшейся на лбу жилой, он бубнил, бубнил, и выходило одно сплошное заикание. Мы слушали молча, оцепенев от потрясения и, я думаю, молча задаваясь вопросом: как могло случиться такое, неужели из нашего семечка вырос этот кровавый цветок? Имена режут слух, точно камни, пущенные по воде. Десять имен, мне их не забыть никогда: Мартэн Дюпрэ, Жан-Мари Дюпрэ, Колетт Годэн, Филипп Уриа, Анри Лемэтр, Жюльен Ланисан, Артюр Лекос, Аньез Пети, Франсуа Рамондэн, Огюст Трюриан. Они звучат в памяти вновь и вновь, как рефрен, который не отвяжется ни за что и никогда, внезапно вырывают из сна, шагают из сновидения в сновидение, с неумолимой четкостью впечатываясь в ход и ритмы моей жизни. Десять имен. Та десятка, которая оказалась в ту ночь в «La Mauvaise Réputation».

Потом мы сообразили, что, видно, толчком послужило исчезновение Рафаэля. Тайник с оружием в кафе дал повод считать, что его владелец имел связи с группами Сопротивления. По-настоящему никто ничего сказать не мог. То ли само кафе было ширмой тщательно организованного сопротивления. То ли гибель Томаса немцы восприняли как возмездие за то, что случилось со стариком Гюставом за пару недель до того. Как бы то ни было, Ле-Лавёз слишком дорогой ценой заплатила за ничтожный бунт. Предчувствуя близость конца, немцы, точно предосенние осы, мстили с удвоенной жестокостью.

Мартэн Дюпрэ, Жан-Мари Дюпрэ, Колетт Годэн, Филипп Уриа, Анри Лемэтр, Жюльен Ланисан, Артюр Лекос, Аньез Пети, Франсуа Рамондэн, Огюст Трюриан. Как они умирали? Молча? А может, рыдали, умоляли, прятались друг за дружку в жажде уцелеть? Обходили после солдаты их рухнувшие тела? Кто-то дергается, еще не потухли глаза, удар рукоятью пистолета — и все кончено; солдат приподымает окровавленную юбку, обнажает стройное гладкое бедро. Поль сказал, все произошло мгновенно. Смотреть не позволили, солдаты с ружьями наперевес стояли у закрытых ставнями окон. Я и сейчас вижу этих людей за закрытыми ставнями, жадно прильнувших глазом к щелям, к дыркам, челюсти по-дурацки отвисли от такого потрясения. И шепот, тихое, глухое бормотание, и слова — потоком, будто они способны что-то объяснить.

— Вон, ведут! Вон ребята Дюпрэ. И Колетт, Колетт Годэн. Филипп Уриа. Анри Лемэтр — ведь он и мухи не обидит; этот, Жюльен Ланисан, вообще не просыхает. Артюр Лекос. И Аньез, Аньез Пети. И Франсуа Рамондэн. И Огюст Трюриан.

Из церкви, где уже началась утренняя служба, доносится пение. Гимн урожаю. Снаружи перед закрытыми дверями двое солдат стоят на часах со скучными, надутыми физиономиями. Отец Фрома блеет свою проповедь, а паства перешептывается. Сегодня в церкви десятка два народу, не больше, суровые лица, они обвиняют, прошел слух, будто священник вошел в сговор с немцами, сотрудничает с ними. Орган мощно раскатывает хоралы, но ему не заглушить выстрелы снаружи у западной стены, приглушенную дробь пуль, ударяющих о старый камень, звуков, которые навеки врежутся в плоть каждого из прихожан, как старый рыболовный крючок, который врастает и никакими силами его не вытянешь. В глубине церкви кто-то затягивает «Марсельезу», но получается будто спьяну, певец смущенно умолкает.

Я вижу это в своих снах, четче, чем в памяти. Вижу их лица. Слышу их голоса. Чувствую этот резкий, леденящий переход от жизни к смерти. Но мое горе так глубоко во мне, не дотянуться, и если просыпаюсь вся в слезах, то со странным чувством удивления, даже отчужденности. Томаса уже нет. Это главное.

Наверное, мы все были в шоке. Мы не делились между собой, каждый переживал по-своему: Ренетт у себя в комнате, где часами валялась на кровати, рассматривая свои журналы про кино; Кассис, уткнувшись в книги, и для меня он вмиг как-то состарился, будто что-то в нем сломалось; я — в лесу и на реке. Мы в те дни мать как бы не замечали, хотя ее приступы по-прежнему продолжались, длились дольше, чем самый сильный, летний. Но к тому времени мы изжили свой страх перед ней. Даже Ренетт уже не вздрагивала от ее злых окриков. Ведь мы убили человека. После такого было ли нам чего бояться?

Моя ненависть, как и злость, на время утратила объект — Матерая была пригвождена к камню, и спрашивать с нее за гибель Томаса уже не было смысла, — но я чувствовала, как ненависть бродит во мне, шарит взглядом вокруг, как око скрытой камеры, щелкает затвором во тьме, подмечает все и вся. Мать вышла из своей комнаты после очередной бессонной ночи бледная, измученная, отчаявшаяся. Я почувствовала, как при виде нее ненависть во мне сжимается, превращаясь в блестящую, совершенной формы черную точку постижения.