И он странно на меня взглянул, пристально, даже как-то слишком. Улыбнулся:
— Хотя это очень в твоем духе. Ты, Буаз, всегда была ее любимицей. Ты даже теперь стала на нее похожа.
Я вскинула подбородок, сухо бросила:
— Тебе не удастся меня уболтать.
— Ну вот, ты и говорить стала, как она. — В голосе Кассиса смешались ласка, вина, раздражение. — Буаз…
— Хоть кто-то должен хранить память о ней! — вскинулась я. — Я знала, от тебя этого не дождешься.
Он беспомощно развел руками:
— Но здесь, в Ле-Лавёз…
— Никто не догадывается, кто я. Никто и понятия не имеет. — Я невольно усмехнулась. — Сам знаешь, Кассис, старые перечницы все на одно лицо.
Он кивнул:
— Думаешь, «Мамуся Фрамбуаз» все им откроет?
— Еще бы! Помолчали.
— Ты всегда была отменной вруньей, — небрежно бросил он. — И это ты тоже от нее унаследовала. Умение скрытничать. Я вот человек открытый. Он даже широко раскинул руки.
— Рада за тебя, — равнодушно отозвалась я. Кассис, похоже, и впрямь так считал.
— Ты славная кулинарка. Надо отдать тебе должное. — Он взглянул через мое плечо на сад, на ветви деревьев, отяжелевшие под тяжестью зреющих плодов. — Она была бы довольна. Если б узнала, как ты тут управляешься. Ты вся в нее, — медленно повторил Кассис, не как похвалу, как факт, с некоторой досадой, даже страхом.
— Она мне свою книгу оставила, — сказала я. — Там рецепты. Ее альбом.
Он выпучился:
— Правда? Ну да, ты ж у нее была любимица.
— Не пойму, почему ты так упорно это твердишь, — раздраженно сказала я. — Если у матери и была любимица, то не я, Ренетт. Помнишь, как…
— Она сама мне говорила, — сказал Кассис. — Сказала, что из нас троих только ты одна с мозгами, только ты чего-то стоишь. «В этой маленькой хитрой мерзавке раз в десять больше от меня, чем в вас двоих, вместе взятых». Так она сказала.
Похоже на нее. В его словах прозвучал ее голос, зримый и острый, как стекло. Видно, она на него тогда разозлилась и, как водится, разоралась. Лупила она нас редко, но язык у нее был, боже упаси!
Кассис повел бровями.
— Да, вот так она припечатала, — тихо сказал он. — Сухо, едко, со странным выражением, будто меня испытывала. Как будто ждала, что я на это скажу.
— Ну а ты?
Он пожал плечами:
— Понятно, разревелся. Мне и десяти тогда не было.
Разревелся, ясное дело. В этом весь Кассис. С виду — храбрый, внутри гниловатый. Он регулярно сбегал из дома, спал в лесу под открытым небом или шалаш на дереве устраивал, знал, что мать его пальцем не тронет. Втайне она поощряла его выходки, они казались ей проявлением непокорности, своеволия. Я бы не заревела, я бы плюнула ей в лицо.
— Скажи, Кассис, — мысль возникла внезапно, у меня даже невольно захватило дух, — мать… Не помнишь, говорила она по-итальянски? Или по-португальски? На каком-нибудь другом языке?
Кассис озадаченно покачал головой.
— Ты уверен? Там в альбоме…
И я рассказала ему про страницы на непонятном языке, тайные страницы, которые у меня никак не получалось расшифровать.
— Покажи-ка.
Мы вместе стали листать альбом, Кассис переворачивал ссохшиеся желтые листки без особого трепета. Я отметила, что записей пальцами он не касался, но то и дело поглаживал фотографии, засушенные цветки, крылья бабочек, кусочки ткани, приклеенные к страницам.
— Боже ты мой, — произнес он еле слышно. — Я и не подозревал, что у нее может оказаться что-то подобное. — Он поднял на меня глаза. — А говоришь, ты не любимица.
Его больше всего заинтересовали рецепты. Казалось, пальцы, листая страницы, вновь обрели прежнюю ловкость.
— Tarte mirabelle aux amandes, [36] — шептал он. — Tourteau fromagé. [37] Clafoutis aux cerises rouges. [38] Я помню это, помню! — Голос его внезапно зазвучал молодо, как у прежнего Кассиса. — Здесь все, — сказал он тихо. — Все.
Я показала ему непонятные записи.
Кассис вгляделся хорошенько и вдруг рассмеялся.
— Какой же это итальянский! Разве ты не помнишь, что это?
Видно, здорово смешно ему показалось, он прямо трясся в хриплом хохоте. Даже уши, отвислые стариковские уши, дрожали у него, как поганки.
— Этот язык отец придумал. Он его звал «нелини-былини». Не помнишь? Вечно на нем разговаривал.
Я силилась вспомнить. Мне было семь, когда он погиб. Хоть что-то должно было остаться, говорила я себе. Но осталось так мало. Все кануло в бездонную, жадную глотку пустоты. Если я и помню отца, то только моментами. Помню, как пахло молью и табаком его большое старое пальто. Помню иерусалимские артишоки, которые только он и любил и которые все мы должны были есть раз в неделю. Помню, как я однажды всадила себе в ладошку рыболовный крючок, между большим и указательным пальцем, помню его руки, обхватившие меня, его голос: «Не дрейфь!» Помню его лицо по фотографиям, всегда коричневато-желтым. Из темных глубин памяти подплывает что-то далекое. Отец, смеясь, бормочет непонятное, Кассис хохочет, я хохочу, не вполне соображая, что тут смешного, мать на сей раз где-то далеко, достаточно далеко, нас не слышит, — видно, у нее очередной приступ головной боли, наш неожиданный праздник.
— Что-то припоминаю, — проговорила я наконец.
И Кассис мне все объяснил. Язык перевернутых слогов, переиначенных слов, дурацкие приставки и суффиксы. «Яни учохини нитъясобини» — Я хочу объяснить. «Кольтони нени заюн мукони» — Только не знаю кому.
Удивительно, но Кассиса, похоже, таинственные записи матери оставили равнодушным. Он не сводил глаз с рецептов. Остального как бы не существовало. Рецепты были для него понятны, притягательны, знакомы на вкус. Я чувствовала, что ему не по себе оттого, что я рядом, что его пугает мое сходство с матерью.
— Вот бы Яннику на эти рецепты взглянуть, — вздохнул он.
— Не вздумай ему сказать! — отрезала я.
Я уже начала смекать, что такое Янник. Чем меньше будет знать, тем лучше. Кассис повел плечами:
— Нет, что ты! Обещаю.
И я ему поверила. Чем доказала, что вовсе не так похожа на мать, как он утверждал. Я поверила ему — прости, Господи! — и сначала мне казалось, что он свое обещание держит. Янник с Лорой ко мне не совались, «Мамуся Фрамбуаз» больше не возникала, а лето перекатилось в осень, притащившую за собой шуршащий состав из сухих листьев.