Я прокрался мимо спальни Эффи к себе. Было темно, в свете свечи я едва различал очертания умывальника, кровати и платяного шкафа. Прикрыв дверь, я поставил свечу на камин. Я сбросил одежду, повернулся к кровати — и потрясенно задохнулся. В мерцающих тенях я увидел детское личико на своей подушке: жуткие зеленые глаза сверкали лютой ненавистью и жаждой мести.
Бред, конечно — не было никакого ребенка. Откуда ему взяться в моей постели глубокой ночью? Не было никакого ребенка. Чтобы убедиться, я заставил себя присмотреться. И снова этот яростный взгляд. Но на этот раз я заметил оскал острых как иглы зубов. Отпрянув, я схватил свечу. Язык пламени прочертил дымную полосу в воздухе, и я направил свечу на призрака, капая воском на простыни и обжигая пальцы. Тварь прыгнула на меня, с угрожающим шипением разинув пасть, — и со смесью злости и невероятного облегчения я узнал тощий коричневый силуэт. Кошка Эффи метнулась в темноту, исчезла за шторами и выпрыгнула в открытое окно.
Я взглянул на свое отражение в зеркальной дверце шкафа — лицо покрыто белыми пятнами, губы перекошены.
Я был зол на себя за то, что обычная кошка смогла напугать меня до полусмерти, но еще больше зол на Эффи, которая по какому-то нелепому капризу притащила в дом бродячее животное. Как там она ее назвала? Тисифона? Должно быть, какая-нибудь заморская чепуха из ее книжек — я знал, что еще не все их нашел. Я пообещал себе утром основательно обыскать ее комнату и выяснить, что она от меня прячет. А что касается кошки… я потряс головой, отгоняя видение лица на моей подушке, зеленые глаза, уставившиеся на меня с ярой ненавистью… Это просто кошка. Тем не менее я принял десять гранов хлорала, нового снотворного, рекомендованного моим новым другом доктором Расселом, и только потом смог опустить голову на эту подушку.
22
Я помню касание ее прохладных сильных рук к моим волосам. Ее лицо в свете лампы, бледное, как луна. Шорох ее юбок. Ее духи, теплый золотистый аромат янтаря и шипра. Ее голос, тихий, спокойный, напевавший без слов в такт поглаживаниям. Тише, тише, засыпай… Генри — лишь дурной сон, растворившийся в океане света. Часы на камине тикали громче моего сердца, а оно было легким, как одуванчик, и мягкие пушинки отсчитывали минуты теплой летней ночи. Глаза закрыты, легкие сонные мысли летели в гостеприимную темноту сна. Голос Фанни такой нежный, мелодичный, каждое слово как ласка.
— Шшш… спи. Спи, малышка… Засыпай… шшш… — Ее волосы коснулись моего лица, я улыбнулась и забормотала. — Вот так. Шшш… Спи, моя милая, моя Марта, любовь моя.
Убаюканная в ее объятиях, я позволила течению тихонько нести меня прочь. Она гладила меня по голове, а я смотрела, как мимо, словно воздушные шарики, проплывают воспоминания. Моз… кладбище… выставка… Генри… Какими бы яркими они ни были, я могла отогнать их прочь, и вскоре увидела яркое облако шариков: нити переплелись, краски сияют в лучах заходящего солнца. Это было так красиво, что я, кажется, заговорила вслух тонким голоском маленькой девочки:
— Шарики, мамочка, они улетают. Куда они летят? Мои волосы заглушали ее голос.
— Далеко-далеко. Они летят в небо, прямо в облака… они все разноцветные, красные, желтые, синие… Видишь?
Я кивнула.
— Полетай с ними немножко. Сможешь? Я снова кивнула.
— Чувствуешь, как летишь вверх? Ты летишь вверх, с шариками. Вот так. Шшш…
Я поняла, что начинаю подниматься, без усилий, просто думая об этом. Я выплыла из тела, умиротворяющая картина все еще стояла перед закрытыми глазами.
— Ты уже раньше так летала, — мягко сказала Фанни. — Помнишь?
— Помню, — почти беззвучно произнесла я, но она услышала.
— На ярмарке, — настаивала Фанни.
— Да.
— Ты можешь опять там оказаться?
— Я… я не хочу. Я хочу лететь с шариками.
— Шшш, милая… все хорошо. Никто тебя не обидит. Мне просто нужна твоя помощь. Я хочу, чтобы ты вернулась назад и рассказала мне, что ты видишь. Скажи мне его имя.
Я летела, и небо было такое голубое, что больно смотреть. Шарики поднимались над горизонтом. А подо мной, далеко внизу, виднелись ярмарочные шатры и навесы.
— Шатры… — пробормотала я.
— Спустись. Спустись к шатру и загляни внутрь.
— Н-нет… я…
— Все хорошо. Тебя никто не обидит. Спустись. Чтс ты видишь?
— Картины. Статуи. Нет, восковые фигуры.
— Ближе.
— Нет…
— Ближе!
Я вдруг снова оказалась там. Мне десять лет, я вжалась в стену своей спальни, Плохой Дядя приближается ко мне, и в глазах его вожделение и смерть.
Я закричала.
— Нет! Мама! Не разрешай ему! Не разрешай Плохому Дяде подходить! Не разрешай Плохому подходить!
Сквозь багровый туман и стук крови в висках я услышала ее голос, по-прежнему очень спокойный.
— Кто, Марта?
— Не-е-етт!
— Скажи мне, кто?
И я посмотрела ему в лицо. Бескрайний ужас, застывшая вечность… а потом я его узнала. Ужас исчез, и я проснулась, Фанни обнимала меня сильными руками, смятые бархат ее платья промок от моих слез.
Очень мягко она повторила:
— Скажи мне, кто. И я сказала ей.
Мама прижала меня к себе.
23
Наверное, в прошлом веке меня бы называли ведьмой. Ну, мне давали имена и похуже, иногда вполне заслуженно, но меня никогда не заботило людское мнение. Я могу сварить бульон, который снимет жар, или приготовить поссет, [27] от которого вы будете летать во сне, а иногда в зеркале я вижу то, что там не отражается. Я знаю, как бы это назвал Генри Честер, — ну что ж, зато у меня есть определение для таких, как он, и в Священном Писании вы его не найдете.
Если бы не Генри Честер, в июле Марте исполнилось бы двадцать. Я женщина обеспеченная и оставила бы ей приличное наследство — ей бы не пришлось жить на улице. Я бы подыскала ей дом и мужа, если бы ей захотелось; я бы дала ей все, о чем бы она ни попросила. Но когда ей было десять, Генри Честер отнял ее у меня, и я ждала десять лет, чтобы отнять у него Эффи. Мне всегда было не до поэзии, но я вижу эту страшную симметрию — и для меня это достаточное возмездие. Холодное, несомненно, но от этого не менее жестокое.
Я была очень молода, когда родилась Марта, если у меня вообще была молодость. Возможно, у нее было тридцать отцов — какая разница? Она была моей… Она росла, а я старалась оградить ее от той жизни, которую вела сама. Я отправила ее в хорошую школу и дала ей образование, которого у меня никогда не было; я покупала ей одежду и игрушки и поселила ее в приличном доме, у школьной учительницы, дальней родственницы матери. Марта навещала меня так часто, как только я осмеливалась ее приглашать, — я не хотела, чтобы она общалась с людьми, приходившими в мой дом, и я никогда не пускала клиентов наверх, в крохотную мансарду, где устроила ей спальню. Я пригласила Марту к себе в день ее рождения и, хотя в тот вечер я ждала гостей, пообещала себе, что позже займусь только ею. Я поцеловала ее на ночь… и живой больше не видела.