Теперь, когда Стовба приезжала из Ростова, Шурик уступал Лене свою комнату, переселялся в бабушкину, Марии ставили раскладушку у Веры, но раскладушка обыкновенно пустовала: Мария укладывалась матери под бок и наслаждаясь ее близостью. Вечерами Стовба ходила с Марией на балетные спектакли, и Лена осваивала роль матери балерины. Когда смотрели «Дон Кихота», Мария сидела, сцепив руки, как замороженная, а после окончания спектакля сказала матери:
– Вот увидишь, моя Китри будет лучше.
Роль Китри была ее самая большая мечта.
Стовба смирилась: девочка в руках Веры действительно становилась балериной.
Временами Лена приходила в отчаяние: планы Энрике рушились один за другим. Он уже получил американское гражданство и просил Лену встретиться в какой-нибудь социалистической стране, куда можно выехать из России по туристической путевке, но Лена боялась, что если это обнаружится, то тогда уж никогда ей из России не выехать. Энрике хотел приехать в Россию сам, но этого приезда Лена боялась больше всего, она была уверена, что его посадят: у него была паршивая предыстория, теперь он был еще и американец.
Изредка, сложными путями, они обменивались письмами и фотографиями. Энрике разглядывал фотографии дочки, восхищался сходством с его покойной матерью. Сам Энрике заматерел и растолстел, Лена похудела и лицом лишь отдаленно напоминала ту белокурую матрешку, в которую до безумия влюбился Энрике десять лет тому назад. Но было в их характерах нечто общее, что, видимо, когда-то их и соединило: если б не фотографии, они бы не узнали друг друга, встретившись на улице, но препятствия разжигали страсть до безумия.
Приехав в очередной раз, Лена рассказала Шурику о новой возможности отъезда, на этот раз совсем уж головоломной, к тому же рассчитанной еще на несколько лет ожидания и гнусный обман. Именно о гнусном обмане Лена Шурику и поведала как-то ночью, на кухне, когда Мария и Вера крепко спали.
В Ростове-на-Дону, в сельскохозяйственном институте на третьем курсе учился виноградарству некий прокоммунистический испанец, которого занесло к донским казакам каким-то дурным ветром. Он был из детей тех испанских детей, которых взрастила советская власть, и, как обычно это происходит с дважды перемещенными людьми, он был сбит со всякого толку. Этот самый Альварес уже в двенадцатилетнем возрасте вернулся в Испанию из Москвы, а теперь снова приехал на бывшую родину получать образование, которое в Испании дается каждому крестьянскому парню, причем без отрыва от виноградника. Ему было двадцать пять, то есть он был несколько моложе Лены, собой он был сильно неказист, в Лену влюблен до поноса. Шутки никакой в этом не было, потому что всякий раз, когда они встречались в доме у Лениной приятельницы, его действительно одолевала желудочная слабость.
– Ну вот, – докуривая пачку, меланхолично объясняла Лена, – мигну глазом и выйду за него замуж. Через два года он закончит институт. Ну, через два с половиной поеду с ним в Испанию, а оттуда уж – раз! – и куда угодно. Энрике приедет и все уладит.
– А он тебя не убьет? Или один испанец другого? – трезво поинтересовался Шурик.
– Да нет, конечно. Мы с Энрике не романтики, мы маньяки. Нам просто надо увидеть друг друга. Поженимся, а может, через три дня разведемся. Я теперь уже ничего не понимаю. – Лицо ее злело, глаза темнели.
– Ну а как же этот, Альварес? – не удержался Шурик, увлеченный сюжетом.
– Да вот о чем я тебе и говорю, что на него мне наплевать с высокой горы. Я и сама понимаю, что нехорошо. Вроде обман. Но и не совсем – я спать с ним буду. Он ведь этого очень хочет, я же тебе говорю, он в меня влюблен до поноса. А мне, Шурик, если не с Энрике, то совершенно все равно с кем. Хочешь, с тобой?
– Да поздно уже, мне вставать скоро, Мурзика в школу везти, – честно ответил Шурик, и тогда Лена рассердилась:
– Подумаешь, дело большое! Я и сама могу ее в школу отвезти.
Шурик подумал, что судьба у него такая. В его комнате спала Мария. Бабушкина, где ему было постелено, была смежная с комнатой Веруси.
Лена сбросила окурки в помойное ведро, открыла форточку, вытерла чистый стол и пошла в ванную. Оглянулась, и Шурик понял, что его приглашают.
Лена давно не делала вид, как раньше, что перепутала. Открыла кран, и пока вода наполняла ванну, страшно бесстыдно разделась: медленными, длинными движениями и улыбаясь совершенно не своей улыбкой… В остальном все было здорово, но совершенно обыкновенно. Вода, к слову сказать, была лишней, потому что когда ложились, то она переливалась через край, а когда стояли, то все равно хотелось лечь.
И в школу Марию отвел, как обычно, Шурик, потому что Лена спала крепким сном и он пожалел ее будить.
И теперь, если новый план Стовбы исполнится, еще полных три года, не считая, конечно, зимних, весенних и летних каникул, Шурику предстояло водить Марию в школу и, разумеется, забирать. Впрочем, иногда забирала сама Вера.
Нагрузка у Марии с каждым годом возрастала, были репетиции, концерты, ежегодные экзамены, к которым готовились с напряжением всех семейных сил. Ее африканский темперамент в сочетании с жестокой дрессурой тела выработали в ней могучий характер. Вера Александровна знала, что даже если не получится из нее балерины, она не потеряется среди тысяч сверстниц и добьется в жизни всего, чего захочет. В училище Мария подавала большие надежды, ее знала сама Головкина и кивала снисходительно, когда в коридоре девочка замирала перед ней в книксене.
Утренний книксен делала Мария перед Верой, прежде чем поцеловать ее в щеку. И каждый раз Вера размякала.
Нет, неправа была мама: мальчики одно, а девочки совсем другое, – она как будто оправдывалась перед покойной матерью за то, что родного Шурика в его детстве меньше любила, чем чужую Марию…
Чем большую власть приобретала немощь над тучнеющим телом Валерии, тем сильнее она сопротивлялась, и дух бойца возрастал в ней. Она уже несколько лет не покидала дома, и даже в пределах двадцати четырех квадратных метров – большая, прекрасная комната! – двигаться ей становилось все труднее. Ноги давно сдались, но пока держали руки, она кое-как добиралась до отгороженной ширмами импровизированной уборной – кресла с вырезанным в сиденье отверстием и стоящим под ним ведром. Здесь же прижился фаянсовый умывальный кувшин и умывальная миска с синими потрескавшимися цветами – Валерия хранила благообразную пристойность дома.
С послеоперационного времени Валерия держала двух прислуг: утреннюю – Надюшу, пожилую женщину, бывшую дворничиху, приносившую простые продукты и помогавшую с туалетом, и вечернюю – Маргариту Алексеевну, медсестру, вызываемую по необходимости. Шурик, благодаря ловкому дирижированию, ни разу не встретился ни с одной из них: Валерии было важно, чтоб он считал ее самостоятельной… Но при этом ей хотелось, чтобы он все-таки нес ответственность, понимал, как она от него зависит…
А на самом деле – и не так уж она от него зависела! Самостоятельность определяется исключительно деньгами, которые она зарабатывала, – уверилась Валерия и работала много, быстро и с удовольствием. В то время как Шурик расширял поле деятельности за счет освоения технического перевода, Валерия, умевшая с помощью телефонной трубки совершать чудеса общения с самыми разными людьми – от заведующей продовольственным магазином до секретаря редакции – почти монополизировала женские журналы по части переводов с польского статей о моде, косметике и прочей дамской красоте жизни.