Пот заливал мне глаза, я едва мог видеть. Я с трудом подошел к нему и попытался схватить повязку, но он отдернул ее, и я промахнулся. Что-то удалило меня под ребра. Это один из моих мучителей ударил меня плашмя мечом. Я пошатнулся, но сделал шаг к телу Харальда. Кто-то подставил мне подножку, и я упал в пыль. Кровь стучала в ушах, но я поднялся из последних сил и наугад стал размахивать Разорителем, пытаясь отогнать моих мучителей. Я услышал их презрительный смех, потом кто-то подошел ко мне, наверное, сзади и ударил – я почувствовал ужасную боль в голове и упал на колени, а потом лицом вниз.
Свет стал меркнуть, и в последние исчезающие мгновения что-то мелькнуло у меня в голове – то, что тревожило меня с самого начала этой великой битвы. Волосы встали дыбом у меня на затылке, и ледяной холод защипал кожу, ибо ко мне пришла уверенность, что исконные пути пришли к своему концу. Соскальзывая в темноту, я вспомнил предсказание моего бога, Одина Всезнающего. Он предсказал, что о начале Рагнарека, последней великой битвы, сообщат звуки арфы, на которой будет играть Эггер, страж великанов, и петух Гуллинкамби с ветки Иггдрассиля, Мирового Древа, прокричит свое последнее предостережение. С начала мира Гуллинкамби ждал на его ветвях, чтобы объявить о времени, когда силы зла вырвутся на волю и пойдут в наступление. Взятые вместе, эти два звука, арфа и петушиный крик, объявят о последней великой битве и окончательном разрушении исконной веры.
Тости собрал остатки нашей рати – об этом я узнал много позже. Кто-то из наших подобрал Разоритель Страны на том месте, где лежал я, по всем признакам безжизненный, и принес знамя Тости, и тот упорно держал оборону. Он поднял стяг на месте сбора, и те из наших, кто еще стоял на ногах – менее пятой части изначального войска – собрались там и образовали последнюю стену щитов. Видя их положение, Гарольд Годвинсон предложил им пощаду, но они отказались. Англичане сомкнулись и перерезали всех, уцелела лишь горстка. Вскоре подошло подкрепление норвежцев от корабельной стоянки, но их было слишком мало, и явились они слишком поздно. Большая часть совершила ту же ошибку, не надев доспехи, чтобы добежать побыстрее. Они появлялись на поле битвы небольшими ватагами, в беспорядке, все запыхавшиеся. В их храбрости сомневаться не приходилось – они сходу бросились на англичан. Легко вооруженные лучники, первыми появившись на поле, причинили такой урон, что войско Годвинсона дрогнуло под градом стрел. Но запас стрел истощился, а пехота в доспехах, которая могла бы защитить лучников, не подоспела, и ответным ударом хускарлы разметали их. Остальных отставших из отряда, спешившего на выручку, ждала та же участь – противник, уже вдохновленный победой, сильно превосходил их числом. К концу того бедственного дня норвежские силы были, считай, уничтожены. Верховые хускарлы гнали уцелевших до места высадки, где немногие спаслись, пустившись вплавь к тем судам, что ради безопасности стояли на якоре. Остальные суда, причаленные к берегу, были сожжены англичанами-победителями.
Подробности об этом бедствии я слышал обрывками, ибо пребывал на грани смерти в течение многих недель и выжить не надеялся. Какой-то священник из Йорка нашел меня на поле боя, куда он пришел на другой день после великой битвы помолиться за погибших. Я лежал, почти бездыханный, там, где упал, на стороне англичан, и он решил, что я из людей Годвинсона. Меня вместе с другими тяжелораненными отвезли в Йорк в повозке и выходили монахи.
Потребовался почти год, чтобы силы мои восстановились, – я был тяжко ранен в голову. Рана была столь тяжелая – не знаю, как я получил ее, – что мои целители пришли к выводу, что от удара я повредился в уме. У меня же хватило догадливости утвердить их в их ошибке, притворившись, что я не вполне еще пришел в себя и с трудом говорю. Понятное дело, я воспользовался передышкой: смотрел и слушал и мотал на ус, что позволило мне изобразить из себя странствующего монаха, ненароком примкнувшего к Гарольду Годвинсону в местечке, называемом Стэмфорд Бридж, когда войско его поспешало к месту битвы. Обман дался мне легче благодаря моим преклонным летам, ибо всем известно, что старые люди поправляются медленнее молодых, а посему, когда я совершал нечто, не соответствующее моей личине, это приписывали моему старческому слабоумию.
Долгое выздоровление дало мне достаточно времени, чтобы надивиться легковерию Йоркских монахов. Они не только считали, что я – их благочестивый странствующий брат, но с готовностью вкушали кашку лжи о том, что произошло во время борьбы за трон Англии, каковой их кормили сверху. Не однажды мои сотоварищи с тонзурами утверждали, что добрые христиане обязаны всеми силами поддерживать нового короля Вильгельма, потому де, что Христос явно дал понять, что стоит на его стороне. Очевидно, Вильгельм Нормандский – теперь никто уже не называл его Вильгельмом Незаконнорожденным – сверг Гарольда Годвинсона. На поле битвы, дальше к югу, при Гастингсе, он разбил Годвинсона столь же успешно, как тот сокрушил Харальда Сигурдссона девятнадцатью днями ранее. Доказательством благоприятного вмешательства их Бога, по словам монахов, было то, что флот вторжения Вильгельма относило к северному побережью Франции встречным ветром, пока «милостью Божьей» ветер не переменился на южный и не позволил его груженым судам благополучно пересечь море и высадиться, не встретив отпора от Годвинсона. Я-то знал, что «милость Божья» тут ни при чем. Вильгельм Незаконнорожденный оставался у берегов Франции, покуда не узнал, что его замысел удался, что Гарольд ушел на север, чтобы отразить набег норвежцев. Короче говоря, король Вильгельм был не добродетельным верующим, награжденным за свое благочестие, но хитрым обманщиком, предавшим своего союзника.
Но ведь история – это хорошо известно – пишется победителями, коль скоро вообще пишется. Памятуя об этом, я начал записывать свои воспоминания, каковые теперь почти закончены, и мне думается, что сам Один давно уже готовил меня для этого дела. Ведь не случайно же я встретил императорского летописца Константина Пселла, когда служил в варяжской гвардии, и наблюдал его страсть к написанию правдивой истории правителей Миклагарда. Должен признаться, что с удовольствием выдавал себя за хрониста, когда добирался через Нормандию ко двору герцога Вильгельма, хотя этот обман продолжался недолго, и скоро меня разоблачили. Теперь мне кажется забавным, чем обернулось мое лицедейство: я и вправду стал летописцем, только пишу тайком под прикрытием монашеского смирения.
А вопрос, над которым я ломал голову, пока творил свою летопись, наконец разрешился, когда я составлял эти последние страницы. Я все удивлялся, как так получилось, что вера Белого Христа, по видимости столь кроткая, одержала верх над моей исконной верой, гораздо более жестокой. И вот только вчера я своими ушами слышал, как один из здешних монахов – младший раздатчик милостыни – похвалялся, захлебываясь, как он, быв в Лондоне, видел дворцовую церемонию, на которой тамошние вельможи клялись в верности новому повелителю, нашему набожному и носящему амулет Вильгельму. Монах изображал нам в лицах и торжественный выход знати, и короля, сидящего на троне, и прохождение между рядами придворных, и преклонение колен, и целование королевской руки. Когда монах встал на колени, показывая, как присягают на верность, мне почудилось что-то очень знакомое в этом действии. Вот так же он ежедневно стоит перед алтарем, и мне вспомнилось, как мой господин Харальд распростерся, выражая покорность, на мраморном полу перед троном басилевса, правителя, тоже объявлявшего себя избранным орудием Бога. Тут я и понял: поклонение Белому Христу устраивает людей, стремящихся к власти над другими. Это не вера смиренных, а вера деспотов и тиранов. Коль человек заявляет, что он особо избран Белым Христом, значит, все те, кто придерживаются этой веры, должны относиться к нему так, словно они почитают самого Бога. Вот почему они с покорностью падают перед ним ниц. Да еще порою складывают руки, как на молитве.