* * *
На следующее утро меня разбудил истошный женский крик.
Вообще-то устав, принятый в большинстве монастырей, весьма суров и неудобен для людей с минимальным воображением. В прошлом – грязном, кровоточащем и нестерпимо больном прошлом, в дни непоправимых бед, смертей и войны, – именно это неоднократно отвращало меня от последних убежищ, приготовленных на земле для отверженных, страдающих и гонимых. А ведь по всему выходило, что туда мне и дорога! Я обладал меланхолическим темпераментом, был миролюбив, разочарован в так называемом светском обществе, склонён к оседлости, тихим занятиям и размеренной жизни… И тем не менее монастыри всегда казались мне слегка приукрашенным вариантом казармы; в свою очередь, казарма была худшим из кошмаров, в который только может погрузиться внутренне независимый человек.
Судите сами: монахи – воинство Христово. Так они себя называют. Не случайный сброд, но армия. Как во всякой армии, среди них есть солдаты, офицеры, генералы; введена дисциплина, форма и знаки отличия; наконец, есть трибунал. Любой генерал заинтересован в том, чтобы солдаты выполняли его приказы, не рассуждая. Ведь рано или поздно ему придётся посылать их на смерть – не важно, будет ли это гибель от вражеского штыка, медленно действующей отравы еретика или дьявольского наваждения… И тогда должны быть запланированы «допустимые потери». Вероятно, я из этого числа.
В монастыре или казарме действительно можно укрыться на время от неразрешимых противоречий чудовищной клоаки, окружающей островки покоя и тишины. Чем заплатить за бесценную любовь, дарованную в юдоли печали? Надо всего лишь отказаться от самого себя. Забыть о зле и подчиниться добру. Не такая уж высокая цена для ничтожества. Но я предчувствовал: в этом странном состоянии куколки, которой обещано стать бесплотным мотыльком после грядущей погибели, в коконе самоизоляции, в колыбели монстра, отказавшегося от человеческой сути, в анабиозе просветлённости неизбежно вызревает какой-то новый ужасный грех, для которого ещё даже не придумано названия. Временное погребение может стать вечным. В обители спящих некому пробуждать ото сна. Охраняющие несчастных охраняют спасительную ложь…
Правда, иногда я встречал тех, кому удалось отсидеться, с пользой переждать невыносимые времена; тех, кто восстанавливал утраченную веру, в покорности и оцепенении вырастил себе новый хребет и вернулся в мир обновлённым. Но я знал, что такой путь закрыт для меня. Тупая, ослеплённая видениями рая, распевающая псалмы «солдатня»; «офицеры», обещающие спасение, как те, другие, чьи руки по локоть в крови, обещают земли, дома, богатства и женщин; «генералы», лицемерно снявшие с себя ответственность, подменившие объекты любви и ненависти, придумавшие для нас козла отпущения, отправляющие наши наивные претензии в преисподнюю и переместившие «последнюю инстанцию» ещё дальше – на недосягаемые небеса, – все они сломали бы мой хребет окончательно…
Возможно, мои сведения о монастырях устарели и грешат излишней амбициозностью. Во всяком случае, «Такома» выгодно отличалась от нарисованной мною мрачной картинки, хотя аббатису не назовёшь душкой. Но и палку она старалась не перегибать. Даже твердолобые фанатики быстро уставали, дыша отравленным воздухом, – как компенсация непробиваемой лобовой брони рано или поздно наступало размягчение мозга…
Иногда мне казалось, что человеческие устремления и сами люди медленно растворяются в желудочном соке Люцифера, выплеснутом на планету. А дьявол вовсе не противостоит Богу; он вообще никому не противостоит. Это было бы глупо и расточительно – ведь в его распоряжении вечность. Он просто ждёт. Что значат для него несколько тысяч лет человеческой истории?
Он ждёт в ледяном космосе. Он так долго странствовал в межзвёздной пустыне и вот теперь отыскал вымирающее поселение. Он ждёт, пока освободится комната в заброшенном мотеле. Тогда он найдёт там все то, что останется от прежнего, дряхлого и маразматического, выжившего из ума жильца.
Великая Смута показала, что цивилизация действительно зашла в тупик – людям больше незачем жить. Это запечатлелось в генах; мутанты и неизлечимо больные развеяли иллюзию «продолжения рода» и вечного обновления расы.
Расслабленность стала основным лейтмотивом жизни. Я верил, что можно преодолеть любые преграды, можно создать или развалить целые империи, можно стать пророком новой религии, можно добиться чего угодно, можно даже взять в руки самого себя, собрать и склеить кусочки мелких упований и разочарований, можно, сжав зубы, вопреки стихии и набегам вражеских орд снова и снова пытаться воплотить романтические мечты и возводить прекрасные, прочные замки из камней – день за днём, до самой смерти, – но что просуществует долго в зыбучих песках?
Эта зараза подспудного разложения проникла и в «Такому». Во всяком случае, монахинь не отправляли на «гауптвахту» и никто не отстоял полунощницу. Мантры молитв не разгоняли мрака ночи, и может, потому инкубы и прочие демоны чувствовали себя вольготно, проникая в сны, тревожа не до конца успокоенное болото души. Если бы не это, откуда взяться крику одержимой?
* * *
Я выглянул в почти неразличимое окошко. Снаружи плыли грязноватые сумерки. Было сыро и зябко. Я был один – не слышал дыхания Габриэля и, самое главное, не ощущал его присутствия, не испытывал его особого взгляда в темноте, похожего на мучительно долгий комариный укус.
Я с отвращением надел остывший за ночь мундир, как если бы натягивал одежду мертвеца. Я одевался, не зажигая свечи. Хотелось выпить чего-нибудь крепкого или, на худой конец, просто горячего. И горького. Кофе. (Откуда мне знаком вкус кофе?)
Я вышел из трейлера и постоял, озираясь по сторонам. Казалось, день будет пасмурным, но нет – на западе ещё висела луна в своём поблекшем и расплывшемся гриме, и бледная заря, нелепая, как румянец на щеках мертвеца, пожирала крошево звёзд. Звуки странно блуждали в воздушных лабиринтах оцепенелой природы. Где-то рядом глухо стучали о землю капли воды. А у меня в ушах ещё звенело эхо того ужасного вопля.
Убийство в «Такоме»? Старая змея уверяла меня, что здесь давно не случалось даже незначительных преступлений. Похоже, страх посмертного воздаяния побеждал грехи (впрочем, разве страх – не грех?). Но аббатиса не учитывала присутствия Габриэля. Он мог потрясти убежище синих чулков, фальшивящих жизнью сучек и старых ханжей из чистого озорства. Однако – убийство? Это было бы слишком просто. И слишком мелодраматично…
Я не имел понятия, откуда донёсся крик, но отчего-то двинулся в сторону коттеджа аббатисы. Был тот редкий случай, когда интуиция меня не подвела. Оказалось, что проснулся не я один. Возле коттеджа я застал немую сцену и присоединился к полуодетым сёстрам.
Тут было на что посмотреть и от чего замереть в тягостном молчании. Увиденное внушало какой-то исподволь подкрадывающийся трепет, хоть и отдавало фарсом.
Но прежде я заметил саму аббатису. Та лежала на посыпанной песком дорожке, которая вела к туалету. Очевидно, она грохнулась в обморок, не добравшись до цели, и сейчас была бледнее утреннего тумана. Под нею растеклась тёмная лужа мочи. Не сомневаюсь, что именно старуха издала тот великолепный, продирающий до костей вопль. Что же так поразило её?