* * *
Наверное, я все-таки счастливый человек. Я люблю свою работу. Обычно я работаю по ночам — мне так удобнее, а дневной свет в моем деле ни к чему. В цистернах — внутри — всегда ночь. Опустевшие цистерны из-под реактивов вывозят с химкомбината и ставят на отстой; мало кто из людей согласится на мою работу. Малейшая оплошность там, внутри — и ты труп; впрочем, меня это не касается. Я никогда не погибну в цистерне — если, конечно, не буду забывать об осторожности. Я остерегаюсь оставлять снаружи шланг для воздуха — незачем вводить в искушение малых сих. Я принимаю кое-какие меры, чтобы крышку люка над моей головой нельзя было внезапно захлопнуть. Я надеваю специальный скафандр, на голову — шлем, на спину — плоский баллон со сжатым воздухом; наконец, я спускаюсь в вечную ночь — только фонарик надо лбом и свет единственной звезды, заглядывающей в круглое окошко люка, разгоняют мою темноту. Внутри, в цистерне, по-другому текут мысли. Звук моего дыхания возвращается ко мне, отражаясь от черных стен. Я в другом мире враждебном, но и снисходительном. Чудовищные жидкости, заполнявшие брюхо цистерны еще несколько дней назад, оставили на внутренней ее поверхности следы неизвестных мне химических реакций. Черные сосульки и желтые цветы на маслянистых стенках, едва курящийся дымок испарений, отсветы моего фонаря: цистерна изнутри по-своему красива. Мне достаточно поскользнуться или напороться на какой-нибудь острый выступ, чтобы повредить свой скафандр и оказаться обреченным. Но я никогда не поскользнусь, конечно. Я осторожен. В руках у меня два шланга. Из одного — красного — хлещет моющий раствор. Другой — черный — всасывает пенную жижу помоев, так что я почти никогда не погружаюсь в жидкость глубже чем по колено. Дна не видно. Его приходится нащупывать ногой. Иногда я пою за работой. Без слов, разумеется, потому что во рту у меня загубник. Ни бульканье жидкости, ни моя песня не нарушают черной тишины этого замечательного места, где никакая жизнь невозможна. Иногда я думаю: а за что я люблю свою работу? Не только ведь за риск чего-чего, а этого добра в моей жизни хватает и дома. Может быть, работа укрепляет во мне чувство собственной исключительности? А может быть, мои далекие предки (кто знает?) обитали именно в таких вот черных мирах, куда их выжили более удачливые конкуренты по экологической нише? Цветы-кристаллы медленно тают, смываемые раствором. Сидя в цистерне, как в маленькой модели мира, я помню, что это не навсегда. Может быть, я люблю свою работу за эту вот эфемерность? Не знаю.
* * *
Когда я возвращаюсь с работы, уже под утро, поперек входной двери натянута невидимая режущая проволока, а давешняя девушка сидит в кустах с активатором наготове. Я устал. Вытаскиваю девушку из кустов, отбираю активатор, уничтожаю проволоку. Тащу визитершу на второй этаж и сгружаю у себя в квартире прямо на пол. Пленница отползает в угол и оттуда смотрит, как умирающий фламинго. Я иду в ванную и мою руки; когда возвращаюсь, девушка уже стоит на подоконнике и табуретом пытается высадить непробиваемое стекло. (Мой сосед щепетилен. Его люди поставили мне точно такие же окна, какими они были до утреннего визита пятнистых головорезов.) При виде меня девушка бросает табуретом, и довольно метко. Я уклоняюсь. — Вы меня убьете? — спрашивает она сверху, с подоконника. — Милая девушка, — говорю я, усаживаясь в кресло. — Если бы я убивал всех охотников за моей головой, население этого города заметно сократилось бы. — А что вы со мной сделаете? — спрашивает она уже менее уверенно. — А чего бы вы хотели? — любезно отзываюсь я. Она пугается почему-то даже сильнее, чем тогда, когда я вытаскивал ее из кустов. Пытается открыть окно, но инженерное решение рамы этого не предусматривает. — Как вас зовут? — спрашиваю я сурово. Она легко соскакивает с подоконника и пытается прорваться к двери. Мне приходится встать. — Как вас зовут? — спрашиваю я, опуская ее на потертый ковер. (У ножки дивана вижу стреляную гильзу. Уборщица могла бы работать и тщательнее.) — Ада, — говорит она, на секунду перестав вырываться. — Скажите, Ада, вам не стыдно? Она не понимает вопроса. — Хорошо… Вам меня не жаль? Убивать? — Жаль, — врет она. — Но у меня нет другого выхода. Я отпускаю ее и возвращаюсь в свое кресло. Она остается сидеть на полу. — И какого же такого выхода у вас нет? — Мне нужны деньги, — говорит она просто. — Очень нужны. — Да, но ведь и мне нужна моя голова! — Значит, я проиграла, — говорит она, помолчав. — Меня предупреждали, что это будет сложно… Я хмыкаю. «Сложно». — Ада, я вас чем-нибудь обидел? Я ваш враг? Вы желаете моей смерти? — Нет, — говорит она на этот раз искренне. — Но раз за вашу голову дают такие деньжищи — я должна была хоть попытаться! — Но ведь это безнравственно, — говорю я, не надеясь на понимание. Убить человека за деньги! — Может быть, — говорит она тихо. — Но только меня ведь тоже скоро убьют за деньги. Тут, понимаете, такое дело — либо я вас убью, либо они меня. Только я вас, скорее всего, уже не убью… В ее голосе звучит странная надежда. Вот оно что — в рукаве ее курточки имеется отравленная игла в жестяном чехольчике. Девушка потрясена, но отнюдь не деморализована. — Зачем вам деньги? — спрашиваю я. — Я задолжала, — объясняет она охотно. — Надо отдавать. — Как же вы умудрились? Она машет рукой: — Долго ли… Меня подставили, я сглупила… Неважно. — И вы решили променять мою жизнь на свою? — Что вы все ноете, — говорит она с внезапным раздражением. — Я молодая, мне еще жить и жить… А кроме того, вы-то сам — святой, что ли? Почему за вашу голову назначены такие деньжищи? Не случайно ведь? Она намекает на некое тайное знание. В самом деле полагает, что знает правду. — Почему же? — спрашиваю я. Еще минуту назад она и сама лихорадочно придумывала тему для разговора чтобы было время подобраться ко мне поближе и без помех вытряхнуть иголку из рукава. — Все знают, — говорит она небрежно. — Вы приговорили к смертной казни человек десять невиновных. Все это знают. Вы всегда выходили сухим из воды… Вам просто нравилось приговаривать к смерти. За такое приходится расплачиваться, я удивляюсь, как вас до сих пор не убили! — Прямо-таки «человек десять», — не верю я. Она подползает на четвереньках: — А даже если и меньше… Если вы хоть одного человека приговорили без вины… Будь у вас совесть — вы давно бы с моста в воду кинулись! Слово «совесть» звучит в ее устах пикантно, даже экзотично. — Задолго до твоего рождения, — говорю я, плавно переходя на «ты», когда я действительно был судьей… И замолкаю. — Что? — спрашивает она, подползая ближе. — Назначать награду за чью-либо голову могло только государство, — говорю я. — А человек, убивший кого-то, при определенных обстоятельствах мог легко отправиться за решетку. Такое было время. — Ну? — она прикидывает, как лучше до меня дотянуться. — Государство или за решетку, все едино. Не надо делать гадостей, и никто не назначит за вас награду… Нет? — Нет, — говорю я. Но она не слушает — ей не до того. Отравленная игла потихонечку скользит из рукава в ладонь. — Все равно, — говорит она. — О вас рассказывают такое… — Что же обо мне рассказывают? Зрачки ее расширяются. Она шагает вперед, тянется лицом, будто собираясь меня поцеловать. Я аккуратно заворачиваю ей за спину атакующую руку правую, с иглой. Вот теперь она осознает свой проигрыш. Вырывается уже не молча — с обиженным ревом, так что слезы летят по всей комнате. Я не позволяю ей укусить себя (хотя ей очень хочется). Сношу с лестницы и легонечко спускаю с крыльца — без членовредительства, но так, чтобы запомнилось. А потом опять возвращаюсь домой. В «глазке» двери напротив горит свет.