Год Черной Лошади | Страница: 200

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

— И что же было дальше? — спрашивает сосед, живущий в квартире напротив. Я показываю ему длинную царапину на виске. След скользнувшей пули. — А сзади никто не стоял? — беспокоится сосед. Я рассказываю об осветительном приборе, который упал на пол и разлетелся на тысячу кусков. И о том, что Георг порезал палец. Сосед долго молчит. Я допиваю вино, догрызаю печенье и благодарю за чай; когда я поднимаюсь из-за стола, сосед вдруг снимает очки — прежде он никогда не делал этого при посторонних — и долго, беспомощно трет переносицу. Я не спешу уходить. По всей видимости, сейчас он что-то скажет. — Судья, — говорит он наконец. — Мне очень жаль… Получилась по-настоящему страшная месть. — Брось, — говорю я. — Не стоит так уж проникаться. Он резко качает головой. Похоже, сегодня вечером он выпил слишком много: — Прости меня… Но я не могу отменить эту награду. Никогда. Я поклялся. — Прости и ты меня, — говорю я после долгой-долгой паузы. — Мне следовало быть ближе к штрафной. Тогда бы я увидел, что сначала линию пересек мяч, а потом уже номер десятый… — Ты же видел запись, — говорит он еле слышно. Я киваю: — Да. «Вне игры» не было. — Единственный шанс… — шепчет он. — Финал Кубка Чемпионов… Ребятам так и не удалось больше подняться. Никогда… — Я совершенно напрасно не засчитал тот гол. Любой судья хоть раз, да ошибается. Я ошибся фатально… Когда-нибудь я снова ошибусь, и тогда ты наконец выплатишь свое вознаграждение. — Это будет очень печальный день, — шепотом говорит сосед. — Выше голову, — отзываюсь я, открывая дверь. — Никто не живет вечно… Кроме того, я ведь еще жив!

* * *

Старушка напротив все-таки переехала. В ее окне нет ни занавесок, ни цветов. А вот в моем доме ничего не изменилось. Правда, после апартаментов, в которых мне доводилось жить, квартира представляется неухоженной, грязной, требующей ремонта. Я звоню своему напарнику Руту и говорю, что готов сегодня ночью выйти на работу. Оказывается, последние несколько недель автоматика то и дело отказывает, начальство снимает с Рута штрафы, короче говоря, он тут надрывается на работе, пока некоторые прохлаждаются на курортах. Он, Рут, ждал меня на неделю раньше и теперь скажет шефу, чтобы у меня вычли из зарплаты за прогул. Вот так. Я согласен. Принимаю ванну. Никто не врывается ко мне, потрясая включенным феном. Пересматриваю свой гардероб. Никто не пытается прицелиться в меня из ближайшей древесной кроны. Ценю каждую минуту покоя. Надеваю чистое белье, развешиваю полотенце на сушилке; на дне старого шкафа лежит моя черная судейская форма: футболка, гетры, трусы. А в письменном столе, если хорошо поискать, может обнаружиться свисток на ремешке. Я бреюсь перед зеркалом в прихожей. Я спрашиваю себя: откуда берутся все эти жуткие легенды, которыми окружено мое имя? Само ли слово «судья» сбивает с толку болтунов? Или все-таки дело в сумме? В человеческом мозгу чудовищные деньги связаны с чудовищными же злодеяниями, а никак не с фальшивым «вне игры», не засчитанным голом… Впрочем, для моего соседа нет преступления страшнее, чем то, что я тогда совершил. И я знаю миллионы людей, которые разделили бы его мнение. Миллионы людей на орущих стадионах, у экранов телевизоров, добровольных безумцев, как личную трагедию переживающих неудачу «своей» команды. Наверное, неболелыцику не понять, как это — умереть от инфаркта за две минуты до свистка… Потом мысль моя меняет направление, и я думаю о Ладе. Сумеет ли Георг утешить ее? Принесет ли отснятая программа достаточные деньги для того, чтобы хоть как-нибудь возместить потерю Георговой доли в семейном деле? И еще: согласен ли Георг в глубине души, что Лада поступила правильно? Что попытаться все же стоило, хотя бы попытаться? Погнаться за столь близким журавлем, упуская при этом синицу? Царапина у меня на виске начинает саднить. Я протираю ее одеколоном и долго стою перед вентилятором, подставляя искусственному ветру горящую от боли голову. В девять вечера я выхожу из дома. Деревья в садах поникли под грузом плодов; в теплом воздухе надо мной носятся, треща, сороки. Я предвкушаю тишину внутри цистерны. Я только сейчас понимаю, как соскучился по своей старой работе. Рут встречает меня хмуро. Сквозь зубы спрашивает, как отдохнулось; я отвечаю, что пережил курортный роман с блондинкой, и даже не особенно вру при этом. Рут скрипит зубами и говорит, что его жена вернулась, и теперь у него дома хоть к тараканам в щелку лезь. (Как там Лидия?) Рут помогает мне облачиться в скафандр. Я собственнолично проверяю давление в баллоне с воздухом, заново просматриваю все шланги, все стыки, все швы. Рут говорит, что его жена намедни обозвала его «голозадой обезьяной». И что будь у него деньги — бросил бы и завод, и жену и махнул бы куда глаза глядят, лишь бы не видеть и не слышать тут ничего… Я машу Руту тяжелой, в перчатке, рукой и спускаюсь в черную дыру по железной лестнице. Первое время я просто стою и смотрю, давая возможность глазам, ушам, рукам привыкнуть к миру цистерны — враждебному, но снисходительному. Я вернулся — так странник, потрепанный жизнью, возвращается в родительский дом. Так космонавт возвращается на родную планету. Мне хорошо и спокойно впервые за много дней. Цистерна, где мне сегодня предстоит работать, еще вчера была полна, по всей видимости. Остатки жидкости на вогнутом полу пузырятся, исходя сероватым дымком. Стены покрыты живописными потеками, слоистыми отложениями, цветами и шипами, которых я не решаюсь касаться перчаткой. Свет от моего фонаря дробится на маслянистой поверхности, я вижу свое отражение — бесформенное чудовище со многими руками, исконный житель планеты Никогда… Рут наверху включает насосы. Из красного шланга хлещет моющий раствор; я направляю его на черную бахрому застывших на стенке капель. Картина приходит в движение — разноцветные пленки растекаются и рвутся, волшебные цветы вянут и снова расцветают, в это время черный шланг у меня под ногами глотает и глотает дымящуюся жидкость, пьет, будто жадным ртом. Дна не видно в отблесках и пене. Я продвигаюсь шаг за шагом, нащупывая дно ногами. Рифленые подошвы моих сапог иногда скользят. (Как там бедняга Луи, мой незадачливый инструктор по альпинизму? Смирился ли с потерей небоскреба, серебристых автомобилей, потенциальных королевичей?) Я почему-то вспоминаю ту девицу, что являлась ко мне не так давно под видом борца с тараканами. «Если я не убью вас из-за денег, убьют меня из-за денег»… Я надеюсь, что ее все-таки не убили. Но у меня портится настроение; очарование цистерны скрадывается. Я потерял душевный покой. Моющий раствор ревет, вырываясь из сопла — Рут выдал максимальный напор. Я поднимаю красный шланг выше, чтобы струя достала до круглого потолка, чтобы смыла налипшие на него мутные кристаллы. В этот момент моя левая нога теряет опору; чтобы удержаться, я хватаюсь за стену, и острый шип застывшего реактива пробивает перчатку. Я роняю шланг и зажимаю разрыв правой рукой. Время вытягивается в ниточку; герметичность полностью нарушится секунд через десять-пятнадцать. Кислота проест внутренний слой перчатки на «раз-два». — Наверх! — ору я в динамик, вовсе не уверенный, что Рут не отключил связь, как я сам ее часто отключаю. И дергаю за аварийный шнур — сам плохо понимая, зачем. Инстинктивно. Полторы секунды уже прошло. Начинаю выбираться сам; баллон, шланги, все мое оборудование мешает мне. В пятнадцать секунд не уложиться никак. Я думаю, что теперь Рут сможет бросить и завод, и жену и уехать куда глаза… и ничего тут не видеть и не… Конечно, Рут не даст себя обвести какому-нибудь Шефу. Тот и хотел бы поделить награду пополам — но Рут… — Судья? Что? Это динамик. — Наверх, — говорю я. — Порыв. И замолкаю. Мне немножко стыдно… Выложит на стол перед моим соседом, на тот самый стол, где мы вчера пили чай, выложит очень чистый полиэтиленовый пакет… с драгоценным содержимым… У меня еще секунд десять. О чем бы мне подумать? Не о Лидии же… Может быть, о старушке из дома напротив? В ушах у меня нарастает шум. Это ревут трибуны. Номер десять подлетает ко мне, он разъярен, он кричит, что «вне игры» не было и что я кретин. Тогда я четким, почти военным движением вынимаю из нагрудного кармана желтую карточку… Поднимаю ее над головой и над полем, а трибуны ревут, ревут, ревут… — Судья? Судья? Я лежу на спине в луже дезактиватора. Надо мной прожектор и немного звезды; Рут стоит рядом на четвереньках, и лицо у него вытянуто в стружку: — Ты… чего? Как ты напоролся? Ты совсем чуть-чуть порвался, а то я бы не успел… Проверь руку — рука цела? Как ты напоролся, козел, ты же сто лет уже работаешь?! — Что случилось? — спрашиваю я, не поднимаясь. — Ты меня спрашиваешь, что случилось?! Твой труп был бы сейчас здесь! Твой! Ты хоть понимаешь, свинья? — Ты. Меня. Вытащил, — говорю я. Каждое слово — будто площадь, полная народу. Или ревущий стадион. — Ну да, — говорит Рут и вращает глазами, как Отелло в пьесе. — Лебедку смазал только вчера. Я так перепугался из-за тебя, козла, я тебя вытащил, а ты — в отрубе… Я тебя дезактиватором… Антидот вколол на всякий случай… — Разве… — говорю я слабо. Перевожу дыхание; он хмурится, будто я заставляю его читать по-японски. И я вдруг закусываю язык крепко, чуть ли не до крови. — Ну совсем будто сопляк, — продолжает он причитать. — На такой простой бочке… Вот тебе блондинки, вот тебе отпуска… Квалификацию к черту потерял… Идиот ты, как есть, козел безрукий. Придурок… Я смотрю на небо и почти не вижу прожектора. Только звезды.