Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.
Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку с колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля. Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:
— …Ты в первый раз встретил несправедливость — и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. Помни — не надо бояться темноты, не надо бояться своего страха…
Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: «Но бойся собственной трусости, она…»
— Но тру… — сказал Раковский и замолчал.
На мгновение сделалось тихо.
— Но трусся бой… — снова начал Майор и замолчал снова.
Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.
— Бойственной собости, — неуверенно закончил Майор.
— Она…
Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.
К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.
Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть несомненный влажный блеск. Заслуженный артист Раковский матерился в мужской гримерке так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.
Эмма сняла мальчуковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки, свитер. Стерла салфеткой грим. Хлебнула чая из термоса.
— Дай мне тоже, — попросила Светочка, ловко набрасывая на «плечики» серый капитанский мундир.
— А у меня рогалики есть.
Ирина Антоновна, игравшая Сережину бабушку, развернула кулек с бутербродами… Перекусили; из соседней гримерки доносился возмущенный голос Раковского и дружный смех «хулиганов» Саши и Вити. Помреж (костюмерши на выезде не было) отнесла костюмы в автобус. Смеркалось. За окнами зажглись фонари.
— Прогуляться бы, — сказала Эмма.
— Холодно, — Светочка пожала плечами.
— Пойди прогуляйся, пока они грузятся, — посоветовала Ирина Антоновна.
И Эмма вышла во двор. Оба монтировщика, осветитель, водитель и радист стояли кружком, курили — красные огоньки светились в полутьме — и болтали о футболе.
— Когда едем? — спросила Эмма.
— Вот докурим — и поедем, — степенно отвечал водитель.
Эмма отошла подальше. Курить в лесу для нее было то же самое, что приходить в оперный театр со включенным плейером. Снег чуть поскрипывал под подошвами. Снег был оранжевый и синий — по цвету фонарей. От каждого ствола падала оранжевая и синяя тень, а чуть подальше, за забором, лес стоял темный, привлекательный и зловещий, и Эмма подумала, что, будь она по воле злой судьбы ребенком в этом санатории, единственным удовольствием для нее было бы стоять вечером у забора и смотреть на лес, бояться его — и воображать себя там, в темноте…
Ее тронули за рукав. Она обернулась.
— Сережка?
Рядом с ней стоял мальчик лет восьми. В серой курточке со светоотражателями (на рукавах и груди его вспыхивали и гасли, преломляя свет фонарей, молнии, квадраты и латинские буквы). В спортивной шапке, надвинутой до бровей.
— Сережка? — снова спросил мальчик, на этот раз увереннее и радостней. — А меня Данилой зовут…
— Привет, Данил, — сказала Эмма, потому что надо было что-то сказать.
Мальчик переступил с ноги на ногу:
— А я уже в третьем классе.
— Молодец, — сказал Эмма.
Мальчик смущенно улыбнулся:
— Как ты их… Здорово.
— Тебе понравилось? — спросила Эмма.
— Да, — сказал Данил. — Мне очень… У нас тоже есть такие дураки, как те. И ничего им не сделаешь…
— Сделаешь, — неуверенно сказала Эмма. — Если с друзьями…
— Только у нас в классе никто ни с кем не дружит, — сказал Данил.
— Это бывает в санаториях, — возразила Эмма. — Не успели еще познакомиться…
Данил махнул рукой:
— У нас в том, старом классе тоже никто ни с кем не дружит… Только девчонки. И еще подножки подставляют, говорят всякое… Слушай, а ты правда в футбол хорошо играешь? А в хоккей? У нас тут есть каток… И я тебе могу дать свою клюшку. У меня хорошая клюшка. И еще настоящая шайба. Хочешь, покажу?
Эмма почувствовала, что надо удирать, пока не поздно. Парень смотрел на нее, как раньше — за несколько лет до Эмминого рождения — люди смотрели на космонавта Гагарина.
— А еще у меня есть трансформеры. Хочешь, дам? Хоть навсегда? Подарю?
— Мне?!
— Ну да… И еще у меня дома есть компьютер. Ты можешь прийти ко мне домой и поиграть во что хочешь, хоть до ночи.
— Да? Спасибо…
— И у меня есть настольный футбол. И железная дорога. Немецкая.
— Очень хорошо…
— А у моего соседа по парте в той, старой школе, у него тоже есть клюшка, и щитки, и коньки с ботинками, и маска для вратаря… И еще у него есть старший брат. И у него своя кодла. И как они однажды набили этого Зербицкого! Слушай, а ты…
За Эмминой спиной коротко просигналил автобус.
— Мне пора, — сказала Эмма с облегчением. — Ну, пока.
— Ты еще приедешь? — тихо спросил Данил.
— Я… — Эмма открыла рот. — Мне надо идти.
— А можно я скажу пацанам, что ты еще приедешь в хоккей погулять? А…
— Знаешь что, — сказала Эмма быстро: — Приходи с родителями в детский театр. Там и увидимся.
Видимо, Данил ждал чего-то другого. Глаза его, прежде глядевшие на Эмму страстно и требовательно, теперь заморгали беспомощно и жалко:
— А можно… я скажу пацанам, что если они меня еще тронут, то ты их набьешь?
Автобус просигналил снова. Эмма сделала шаг назад;, свет упал на ее лицо. Данил шагнул за ней, всматриваясь.
— Пока, — быстро сказала Эмма. — До встречи.
Взгляд Данила вдруг изменился. Распахнулись ресницы, сам собой разинулся рот. Секунда — и пацан нахмурился, плотно сжал губы, будто не веря своим глазам.
— Я… пошел, — зачем-то сказала Эмма.
— Так ты, что ли… тетя? — едва слышно спросил Данил.
Эмма махнула ему рукой и побежала к автобусу. И, уже упав на сиденье рядом со Светочкой, обернулась.
Данил стоял под фонарем, очень маленький и очень одинокий. У ног его лежали две тени — оранжевая и синяя.