— Перестань, Артем, — просит он.
И правда, мы почти пришли. Милиционеры и немногие Танькины друзья толпятся у ямы. Гроб уже выгрузили, ждут только священника. Я смотрю на них и краснею. Хорошо, что они далеко и ничего не слышали.
— Это моя вина, — устало говорит Василий. — Я не смог убедить тебя остановиться. Тогда, в первый раз. А теперь всё зашло слишком далеко.
Вороны кружат в небе. Их целые тучи, от них темнеет в глазах.
Служба длилась недолго; может, и к лучшему. На отца Василия я старался не смотреть. Довольно скоро, прочитав неизвестную мне молитву, длинный лакированный гробик опустили в яму.
Кто-то первым бросил на крышку горсть мокрого песка, и этот холодный стук заставил меня очнуться. Я тоже кинул горсть земли. Танькин портрет в черной рамке лежал, утопая в цветах.
Я думал о Таньке. Она была моим единственным другом, думал я. Это гораздо важнее, чем любовь. Теперь я знал это совершенно точно. Любовь сожрет тебя и сама сгорит, и на ее месте в твоей душе останется дырка с обгорелыми краями. А друг не требует от тебя медленной смерти. Ты ему нужен таким, как есть.
Всё в божьих руках, сказали мне совсем недавно. Ну что же, Бог выпустил наши судьбы из своих рук, и я никогда не прощу ему этого.
Кто-то из стоявших вокруг вздохнул удивленно, и я понял, что разговариваю вслух. Я закрыл глаза руками и побрел куда-то. Меня остановили, налили что-то в пластиковый стаканчик. Я глотнул. Дрожащими пальцами вытащил из пачки сигарету.
— Слушай, Пандорин, — сказал мне парень в серой форме. — Перестань себя мучить. Жизнь — она как часы, понял? Завести недолго, но и разбить легко.
Я даже не удивился. Это был тот самый сержант, что выпустил меня когда-то из милицейского обезьянника на свободу, в прохладную московскую ночь.
Люди потихоньку расходились. Сидя на лавке, я закусывал водку серыми милицейскими бутербродами. Я глядел на свежий холмик с желтым деревянным крестом. Фотография была прикреплена к кресту и аккуратно завернута в офисный прозрачный файлик — от дождя. На девятый день, должно быть, здесь появится красивый крест с красивым овальным портретом. А еще позже о Таньке все забудут.
Я слышу чьи-то шаги, но не поднимаю головы. Отец Василий молча присаживается рядом. Наливает себе. Он добрый, этот поп. Мы могли бы стать друзьями. Или я уже говорил об этом?
Вокруг тихо; вороны утихомирились, лишь откуда-то из-за дальних деревьев доносится мерный стук железнодорожных колес. Тепловоз густо гудит, и у меня отчего-то начинает ныть давно вырванный зуб.
— Ты сказал — Бог тебя оставил? — спрашивает Василий. — И ты никогда не простишь ему этого?
— А пусть он вернет все как было. Он же всемогущий.
— Нам не пристало испытывать Господа, — говорит Василий строго. — Учти: грех гордыни — самый страшный.
— А меня сколько можно испытывать? Я-то чем виноват?
Василий вздыхает.
— Я читал о чем-то подобном, — говорит он. — Возможно, твой дар — это не награда и не наказание… это просто уязвимость в системе. Тебе кажется, ты видишь людей насквозь, а на самом деле это они живут в твоем сознании. Помнишь, я рассказывал тебе про бесов? Так вот это они и есть. Они вселяются и пожирают тебя изнутри. А ты все слабеешь. Настанет день, когда ты не сможешь с ними бороться.
Я опускаю голову. Он сидит рядом — прямой, плотный, с темными волосами, собранными в пучок.
— Как все-таки странно, — произносит вдруг Василий. — Тебе не нужен твой дар. А я бы принял его, пожалуй. Я бы справился. Я бы воспользовался им лучше. Может быть, мне удалось бы сделать этот мир более совершенным… ну или хотя бы не таким кошмарно жестоким. Я смог бы исцелять людей. На мои проповеди выстраивались бы очереди… толпы поклонниц в белых платочках, как у отца Иоанна Кронштадтского… скажешь, суетные мысли? Скажешь, я недостойный служитель Господа?
Я пожимаю плечами.
— Может, и так, — соглашается Василий. — Но все это лишено смысла, потому что у меня нет твоего дара. И я гоню прочь эти желания, потому что они греховны. Я только боюсь за тебя, потому что твои испытания еще не закончились.
— Ты о чем?
— Помнишь, я говорил тебе об удивительных совпадениях? Да. Наверно, я должен был сказать тебе раньше. Георгий Константинович оставил духовное завещание. Это, чтоб ты знал, официальный документ. Вчера его вскрыли в присутствии нотариуса. В нем ты упомянут в качестве наследника. Доля в предприятиях и пентхаус в Крылатском. Ты уже миллионер, Артём.
Мое сердце отрабатывает несколько ударов и проваливается куда-то.
— Он не объяснил причин, — говорит Василий. — А теперь уже и не спросишь.
Тепловоз вдали свистит. Грохочут сцепки. Стая ворон поднимается и кружит в небе.
— Пожалуйста… береги себя, — говорит Василий.
Под утро становится холоднее. Я заворачиваюсь в одеяло, как гусеница-листовертка. Обнимаю подушку. Все равно холодно. Я приоткрываю глаза, и сон кончается.
Протирая глаза кулаками, я сажусь на постели. На стене помигивает крохотный красный огонек: там прячется блок управления климатом. Пульт отыскивается на полу. Кнопки еле заметно светятся — этот свет неживой, насмешливый, фосфорический. Одним пальцем я медленно набираю цифры.
И соскальзываю с кровати. Под ногами — мохнатый ковер, от него исходит тепло. Шторы ползут в стороны, как занавес в театре. За стеклом от пола до потолка — панорама громадного города. Огни, огни, цветные пятна, лиловое небо, раскрашенное многослойным предрассветным заревом. И все это в абсолютной тишине.
В первые дни я не мог к этому привыкнуть. Потом притерпелся.
Держась за раму, я прижимаюсь к самому стеклу. Мой зеркальный двойник (длинный, голый, полупрозрачный) тянет ладонь навстречу. Ему холодно и скучно болтаться там, за окном, на высоте тридцать первого этажа. Я не обращаю на него внимания. Я смотрю вниз.
Внизу — освещенная автостоянка. Один за другим, черные жуки-скарабеи выползают за ворота: кто-то из нижних жильцов собирается в свой офис, или в аэропорт, или куда там еще они могут ехать в пять утра.
Где-то далеко, за деревьями, течет невидимая река. Когда рассветет, станет виден неряшливый парк с песочными дорожками и — далеко за рекой — другие тридцатиэтажки с другими пентхаусами, плывущие в тумане, как будто оторванные от земли.
Вероятно, небожители с того берега видят то же самое.
Зато снизу нас не видно.
Если нажать еще одну кнопку, стекло поползет в сторону, и я окажусь на крыше. Это довольно страшно. Ты стоишь на краю, опираясь на балюстраду, как ДиКаприо в «Титанике». И только тонкие полосы шлифованной нержавейки отделяют тебя от вечности. Удивительное чувство.
Стекло запотело от моего дыхания, и прозрачный двойник потерял лицо. Опустив взгляд, я усмехаюсь про себя. Он похудел, этот парень за стеклом. Он выглядит усталым. Даже пентхаус его не излечил. Даже этот нелепый секс на ковре.