Прикроет поплотнее створку, призывая ночь, обещая быть с ней нежной, как кошка.
Несколько продуманных, точных движений, и, когда пришедшая тьма начнет разламывать ее шею, выворачивать глаза и разрывать в клочки легкие, Маша не станет сопротивляться.
* * *
Слегка аутичный подросток Дмитрий беседует о важном со своей одноклассницей Натанзон. Ее родители работают в Европе, и за полной зрелой Натанзон присматривает бабушка, смешная плюшевая старушка. Как правило, она читает древние «Роман-газеты», вооружившись увеличительным стеклом.
— Это ты не хочешь нормальных отношений, — говорит подросток Дмитрий влажной Натанзон, чуть задыхаясь и тиская ее за левую, вытарчивающую из-под разоренной одежды, грудь. Коричневатый крупный сосок давно требует, чтобы его хватали и рвали руками, губами, можно зубами. Чуть просвечивают через молочно-белую кожу фиолетовые кровеносные сосуды, очевидно, исправно снабжающие ткани кислородом. Подросток Дмитрий не уверен. Правая грудь ненадежно скрыта слоями клетчатой форменной гимназической жилетки, нежно-голубой блузки и чашечки белого лифчика полноценного второго размера.
— Если б ты меня любила, ты брала бы в рот и давно дала бы, на полкарасика… у нас все парни уже…
Давай, а? Блядь, клянусь, как только скажешь, сразу остановимся, — неубедительно врет слегка аутичный подросток Дмитрий своей однокласснице Натанзон, нервно дергая заклинившую молнию на узких джинсах.
— Нет, с этим мы, пожалуй, повременим, — лениво тянет невозмутимая Натанзон, чуть отодвигается и снисходительно помогает освобождению восставшего члена подростка Дмитрия, — а рукой я могу… давай сюда… детский сад, бля…
* * *
Из дневника мертвого мальчика
У жизни тысяча способов заставить тебя смотреть на чье-то лицо, а у тебя всего один, чтобы не смотреть, — закрыть глаза руками, но лучше чужими, потому что своя ладонь начинает играть с глазом в веселые жмурки.
Мое лицо — первое, которое ты видишь получасовым младенцем на клеенчатом столике в родильной палате, но ты этого уже не помнишь.
Мое лицо — последнее, которое ты видишь, вдавившись затылком и спиной в слишком твердый асфальт, но ты этого уже не помнишь.
Мои руки закрыли твои глаза, мои слезы смыли твою кровь, мое сердце вместило твою боль, мое лицо приютило твое лицо, но ты этого еще не знаешь.
Я проживаю твою жизнь в своей жизни, мы оба — гороховые зерна, мы оба — кукурузные зерна, и я закрываю наше лицо своими ладонями, они немедленно начинают играть с глазами в жмурки, а ты прорастаешь сквозь мои пальцы щеточкой густых ресниц.
* * *
Довольная утренней прохладцей кровожадная Зоя Дмитриевна терпеливо поджидала Киру Николаевну у главного входа. Удовлетворенно заметив уныло бредущую через больничный парк любимую собеседницу, неторопливо вышла вперед:
— А как же вам спалось, уважаемая Кира Николаевна? — обеспокоенно спросила она, поигрывая ремешком огромной дамской сумки.
Кира Николаевна немедленно отвечала, дважды моргнув и предчувствуя подвох:
— Да вроде бы как и неплохо, Зоя Дмитриевна, спалось-то…
— А вот я, — победительно резюмировала Зоя Дмитриевна, выпрямляя широкую драповую спину, — а вот я глаз бы не позволила себе сомкнуть, Кира Николаевна, уж будьте уверены, если бы по моей вине текли трубы и родное отделение теряло бы десять тысяч рублей в неделю!
Зоя Дмитриевна в полном соответствии со значимостью момента сложила губы трубочкой, горделиво развернулась через левое плечо и поплыла на работу.
Кира Николаевна еще несколько минут потопталась на крылечке, изредка смачно сплевывая и повторяя в сердцах:
— Тьфу, дура какая!..
…После него человеку, дочитавшему по-русски примерно до этих строк, становится ясно, что солнце встает, солнце садится, прорастают всходы, и жизнь продолжается. Но не для всех, эх, не для всех, призадумается человек, ежели читал он честно, а не заглянул просто так в конец — от нечего делать.
I was there with you [30] .