Только и помнит, что гарью пахло, будто под окошком мусор жгли. Оксана улыбалась, как кукла тряпичная. Еще хлопцы ржали, будто кони. Желтые зубы скалили. Черные брови, карие очи, пышные груди… А больше не помнится ничего.
А грудь у сотниковой маленькая и горячая, как печь, какое там «холодно»!
Жарко.
Тепло.
Тепло и спокойно, и страшно и уютно, как разогретой земле в половодье.
О Господи… бывает же такое!..
Не думается. Не вспоминается.
Пытка.
* * *
Перед рассветом он с трудом поднялся, разминая затекшие мышцы. Надо было отойти по нужде; Ярина Логиновна тоже проснулась, но подниматься не стала. Лежала, свернувшись калачиком, не открывая глаз.
Гринь вернулся. Лег теперь уже в сторонке. От утренней сырости пробирал озноб. А может, и не только от сырости. Страх? Стыд?
Поднялся, раздул угли, подбросил хворосту в остывший костер. Занялось ровно и весело, чумак погрелся, потом снова лег.
Сотникова выждала время и поднялась тоже. Подобрала свою палку; Гринь сделал вид, что спит. Все равно Ярина не примет помощи, хотя ходить с костылем по оврагу и неудобно, и опасно. Чего ходить-то, присела бы у костра в двух шагах, но нет – побрела куда-то в сторону, поковыляла…
– Ай! Ай-яй!
Гриня бросило в пот. Сразу вспомнилось озерное страшило, и те рожи, что корчили поселяне, и…
– Ярина!
Тишина. Внизу, вдоль оврага, шорох – будто удаляется по хрустким листьям толстая поворотливая змея.
– Ярина… Логиновна!
В темноте он едва не сшиб ее с ног.
– Тихо, чумак. Вот… на земле лежит.
Гринь наклонился пощупать – и еле удержался, чтобы не вскрикнуть. Палец натолкнулся на шип – хорошо, щупал осторожно, а то и вовсе руку нанизал бы.
– Один удрал, а этот… свернулся. Еж это, чумак… а я думала – чорт!
Плечо сотниковой вздрагивало. Волной накатила нежность – обнять, удержать, привлечь. Гринь через силу удержался – а вдруг оттолкнет?
Глаза тем временем привыкли к темноте. В палой листве лежал клубок размером с тыкву, не приведи Господь наскочить на такое босиком!..
– Давай, – сотникова начальственно толкнула ежа своей палкой. Еж едва не скатился вслед за товарищем, – но палка не позволила. Гринь на ощупь вернулся к костру, подобрал рогатину, вдвоем с Яриной они выкатили ежа на светлое место.
– Чумак… да он ведь железный!
Тускло поблескивал металл на растопыренных иглах. Ни дать ни взять, ножи. Стилеты.
– Надергать да снести к кузнецу, – кровожадно предложила Ярина. – Пусть шаблю выкует. А был бы такой здоровый еж – подумай, чумак! – так и кузнеца не надо. Выдернули бы по иголке… Пан Рио рассказывал… Да, пан Рио! Что в их краях водятся железные ежи ростом с лошадь!
Говорила, говорила, говорила. Избегала смотреть на Гриня; кстати подвернулся ежик, и переполох случился вовремя. Может быть, гоноровой сотниковой удастся убедить себя, что ничего между ними и не было. Приснилось, привиделось…
– С лошадь, говорите? – бормотал он, не особо задумываясь. – Вот чудище!
Девушка содрогнулась. Пальцы ее больно сжались на Гриневом плече.
Он обернулся вслед за ее взглядом.
Из темноты смотрели глаза. Зеленые, горящие; выше, чем волчьи, но много ниже человеческого роста. Мигнули. Еще…
– Отче наш, – хрипло сказал Гринь. – Иже еси…
Глаза мигнули снова.
– Чего тебе? – грубо спросила Ярина, обращаясь к мороку. – Хлеба? Иди своей дорогой! Нет у нас ничего!
Зеленый блеск. Гринь понял, что попеременно крестит себя и морок, но мороку от этого ничего не делается – как зыркал, так и зыркает.
– Иди, иди, – повторила Ярина совсем спокойно, даже чуть сварливо. – Сейчас вот пистолю достану… добрая у меня… пистоля…
То ли морок не поверил вранью, то ли не боялся пистолей.
– Да сгинь, проклятущее! – завизжала Ярина так, что у Гриня уши заложило.
И запустила в темноту своей палкой.
Мне снится батька. Он прилетает. Он золотая пчелка, он меня не укусит.
Я говорю ему: батька, забери меня к себе.
Тонкие пленочки дрожат. Я протягиваю руку и достаю что-то. Не знаю, что это такое. Бросаю. Оно горит. Оно жжется. Я убегаю.
Батька, забери меня к себе!
Он говорит: скоро заберу.
Краденого жеребчика Гринь назвал Вороньком. В Гонтовом Яре половина коней были Вороньки, сам Гринь когда-то пас Воронька, он-то, в отличие от стервы-Рыжей, был и спокойным, и покладистым.
Сотникова свою кобылу никак не называла. Ехать без седла было чистой пыткой; Ярина Логиновна садилась попеременно то на кобылу, то на Воронька, а Гринь шел пешком, привычно, бездумно, иногда казалось, оглянись – и увидишь сонных волов, дядьку Пацюка, знакомые хлопцы глянут из-под широченных соломенных шляп…
Оглядывался – и видел тонкую девушку с болезненным лицом, и страшнее всего, казалось, встретиться с ней взглядом.
Ехали пустошью. С тех пор как переночевали в овражке и столкнулись с неведомой зеленоглазой тварью – с тех самых пор селений по пути не попадалось. И добро бы солончак, пески какие-нибудь – нет, тучная плодородная земля, и ручейки встречаются, и рощицы, а людей нет. Дорога совсем заросла, и тем яснее виднеются на ней следы подкованных копыт: пан Мацапура добыл-таки новую лошадь. Одну.
Спустя два дня Гринь впервые учуял запах дыма от чужого костра. В тот же вечер кобыла, освободившись, сбежала от новых хозяев.
– Скоро на закорках понесешь меня, чумак, – невесело предположила Ярина Логиновна.
За последние дни она еще больше отощала и погрустнела. Маялась, сама себя стыдилась, и когда Гринь пытался ее приласкать – отталкивала его руки.
– Нужда будет, так и на закорках понесу.
Устраиваясь на ночлег, оба всякий раз испытывали неловкость и, засыпая, долго не могли улечься…
Спустя еще два дня Гринь предпринял ночную вылазку.
Этот чужой костер горел не таясь. Памятуя науку дядьки Пацюка, Гринь подобрался с подветренной стороны, чтобы ни одна собака не почуяла.
Собак у костра не было.
Зато была ведьма, а эти хуже любой собаки.
Пан Станислав сидел к Гриню лицом. Зацный и моцный заметно спал с тела – исхудал, видать, в долгой дороге и на нежирных харчах. Моложе пан не сделался; кожа сухими складками висела на лбу и щеках, желтыми огоньками поблескивали стеклышки окуляров, когда, склонив голову, пан рисовал на земле остро отточенной палочкой: