Новый дядька смотрит на меня. Я показываю ему дулю.
Тетка начинает говорить, но как-то непонятно. Новый дядька в красивых сапогах и с ножом отвечает. Добрый старый дядька ничего не может понять. Тетка начинает толмачить, говорить, что это Князь и он очень рад. И даст награду и тетке, и дядьке. Какую дядька хочет награду?
Мне становится странно. Я просовываю голову сквозь пленочку. Раньше я никогда такого не делал. Мне становится страшно.
Новый дядька Князь очень большой, высотой до самого потолка. В животе у него клубок света, как будто он съел целый костер. На пальце у него красная злая цацка. Я смотрю на своего старого дядьку и хочу вырваться, но он держит крепко. Мне больно. Дядька тоже большой, и в животе у него тоже костер, как будто он его съел. А на шее у него моя любимая цацка, красненькая.
А тетка маленькая, но очень злая. И у нее опять полный рот страшных закорлючек.
Я говорю, что хочу пописать. Князь открывает рот и смеется. Дядька меня не выпускает. Дядька удивляется – почему Князь меня понимает?
Я писаю прямо на блестящий скользкий пол.
* * *
Они говорят долго, и мне становится скучно.
Князь говорит, что теперь в их Капле будет Спаситель. Что теперь радуга погаснет. Что все будет хорошо.
Тетка рассказывает все это моему дядьке и думает, что Князь дурак. Что их Капля скоро исчезнет. Что радуга в небе, и нет заступника.
Они очень похожи, Князь и мой дядька.
Князь говорит, что дядька скоро получит свою награду. И Сале – это тетка – тоже получит.
Я спрашиваю, получит ли награду мой братик и его Девка.
Князь смеется и говорит, что все, все получат свою награду.
Мне делается страшно. Он злой. Он хочет сварить из меня кашу.
Я плачу.
Базальт клали на века. Прочен был камень, и не лишней тысяче ног было повредить мозаики Площади Владык. Даже копыта конские били, ущерба не нанося. Только искры летели.
Зато появилась грязь.
Впервые – за сотни лет.
Ночью прошел дождь, и рыжая земля беззаконно прилипала к башмакам. К башмакам, которые никто и не думал мыть. Грязь прилипала – и оставалась: на подошвах и копытах, на сценах пиров и охот, на картинах давних сражений. Никто не замечал – в этот день люди на площади смотрели не вниз, а в небо.
Тоже впервые.
А когда повалились медные столбики и упал красный канат, что ограждал Стену Ликов от напиравшей толпы, ясно стало – беда.
Люди смотрели в небо. В горячее летнее небо. Смотрели, щурились, вытирали слезы.
Жарко пылало солнце!
Впрочем, на площади уже с утра торговали закопченными на огне стеклышками.
Они были не так и нужны. Достаточно лишь чуть прикрыть глаза, слегка прищуриться, закрыться ладонью…
Маленьким было пятнышко. Крохотным.
Черным.
Вчера, когда на закате искру приметили, никто и внимания не обратил. А вот сегодня…
С утра – как головка булавочная, к полудню – как монетка медная.
Люди смотрели.
Ждали.
И в первый раз никому не было дела до давней славы, запечатленной на базальтовых мозаиках.
Братья стояли возле самой Стены Ликов. Четырехпалая ручонка младшего крепко стиснута ладонью того, что старше.
Младшему было больно, но он терпел, не говоря ни слова.
Мальчик, единственный на огромной площади, смотрел не в небо, не на черную червоточину возле солнца.
На людей смотрел.
Смотрел, молчал.
Наконец старший разжал руку.
– Тебе ж больно! Прости!
Младший не ответил.
Думал.
– А может, обойдется? – неуверенно продолжил старший. – Как себе мыслишь, хлопче?
Он никогда не называл брата по имени.
– Дырочка. В пленочках дырочка, – тихо проговорил четырехпалый мальчик. – Улетит в дырочку все. Пусто за пленочками, братик!
– То… То погинем мы? Все погинем?
И снова промолчал младший.
Думал.
– Бесталанные мы с тобой, хлопче! – вздохнул старший брат. – И дома жизни не было, и здесь, выходит… Или Бога прогневили? Неужто пропадем? Весь мир пропадет?
Он не ждал ответа. И вздрогнул от негромких слов мальчика.
Негромких, словно для себя самого сказанных:
– Нет. Я спасу.
Далекий снег казался не белым, даже не голубым – зеленым. Стылая мерцающая зелень тянулась до самого горизонта, и не было ей ни конца ни краю, словно под черным зимним небом распростерлась не снежная равнина, рассеченная неровными черными изгибами оврагов, а бесконечное болото, вязкое, стылое. Ступи – и уйдешь в тот же миг в топь, в ледяную трясину. Ни крикнуть, ни шепнуть, ни Матушке-Заступнице помолиться.
Черная Птица с трудом повела замерзшими крыльями, взмахнула ими, дернулась, напрягая последние силы, но холодный воздух не держал, поддавался, будто и здесь, под мертвенно-белой луной, тоже было болото. Взмах, взмах, взмах… Тщетно! Воздух скользил, не задевая, даже не касаясь перьев. Самое страшное случилось – сила, державшая ее в поднебесье, уходила, растворялась без следа. А в черных небесах беззвучно скалился-хохотал Месяц-Володимир, и от его холодного оскала замирало сердце, холодела кровь.
Черная Птица вновь взмахнула крыльями и закричала – отчаянно, громко, словно здесь, среди равнодушных звезд, мог найтись тот, кто поможет, заступится…
Отзвука не было, не было эха. Голос стих, словно утонув в трясине. И тогда она вновь закричала…
Ярина открыла глаза – в зрачки плеснула темнота. Застонала, приподнялась, звеня цепями, дотянулась до кувшина. Глоток ледяной воды привел в чувство, прогнал нахлынувший ужас.
Плохо!
Очень плохо, панна сотникова!
Ярина попыталась встать, но изувеченная нога не слушалась, скользила по влажным от сырости плитам пола. К тому же висевшие на запястьях цепи мешали, тянули вниз. Девушка закусила губу, чтобы не заплакать, не зарыдать в голос, не завыть.
Плохо! Ох, как плохо!
Даже не поймешь, что хуже – чужбина, неволя, кандалы на растертых до крови запястьях, волглая сырость подземелья – или грязь, омерзительная, сводящая с ума. Все плохо, но всего горше – нет надежды. Никакой. Словно у Черной Птицы, что снится ей почти каждую ночь. Не держат крылья, не держит воздух, вместо неба – трясина, а внизу – зеленый, мерцающий трупным отсветом снег.