Прими, Господи, душу раба Твоего…
– Ну, чаклуны подколодные, ходи на вареники! – разлетелся по двору крик есаула.
Из ствола кулемета вновь ударило пламя. Дернулось, затрепетало – и поперхнулось само собой.
– Чорт! – раздалось из окна. – Клята махиния!..
И сразу, растерянно, чужим сиплым взвизгом, меньше всего похожим на вопли бывалого есаула:
– Чо-о-орт!..
* * *
Логин вгляделся – и обомлел.
Золотая оса рвалась к свету.
Билась с надсадным жужжанием в стенки Сосудов (пленочки?.. смешно…), грозила жалким жалом Древу Сфирот (жалкое жало?.. смешно…), пугала и без того испуганных бабочек, мечущихся в бессмысленной пустоте Служения (бабочки? одна – большая? розовая?.. смешно…).
Розовая бабочка.
Золотая оса.
Бейт-Малах, Ангел Силы, князь Самаэль, подобный высокой горе, из уст которого вырываются тридцать языков пламени; муж превратностей, язык обмана из жерла великой бездны.
И каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра, игравший Рубежами, будто ребенок кубиками, а ныне – ничтожный огрызок некогда великого существа, посмевшего возжелать на краю гибели, чтобы услыхать из вечности насмешливое:
«Не в добрый час твое желание услышано, бродяга. Не в добрый час».
Это я.
Золотая оса – это тоже я. Последняя искорка, выброшенная за предел. Жизнь золотой осы в медальоне – впрямь ли я могу назвать тебя своей? Ведь прежде я знал лишь одно: «здесь»! Ведь раньше я знал лишь одно: «сейчас»! А у тебя, смешная оса, было много иных сокровищ: «вчера» и «завтра», «там» и «тут»… Я завидую тебе, оса, я завидую сам себе, корчась в болезненном забытьи.
Помнишь: отчаянный бой с Самаэлевой сворой у последнего Рубежа?!
Помнишь: «Лети…» – шепчут губы сына моего, и вскоре Заклятый стоит на пороге нарушения Запрета, пороге, который он так никогда и не переступит?!
Помнишь: юродствует ведьмач, глава Ковена? длится бой в метели? бьется медальон о грудь Двойника, едущего с врагами своими по Околице?!
Да, ты помнишь… я помню…
Мы оба помним.
Мы оба, за неимением лучшего, зовем это – жизнью.
Мы оба: я, некогда свободный каф-Малах – и ты, запертая в темнице тварь, упрямством своим подобная несокрушимой косточке Луз, о которой сказано в Толкованиях:
– Адрианос, пропади он пропадом, спросил у посвященного рава, говоря: «Из чего намерен Святой, благословен Он, произрастить человека в грядущем, после Суда?» Сказал ему: «Из косточки Луз, которая в позвоночнике». Спросил его: «С чего ты взял?» Ответил: «Размалывали ее жерновами, и не изломалась. Сжигали в огне, и не сгорала. Мочили в воде, и не размокала. Положили ее на наковальню и ударяли по ней молотом. Разлетелась наковальня, и треснул молот…»
Оса моя золотая! тайная косточка Луз, что есть в человеке и отсутствует в Малахе! Почему же мне кажется, что тебя больше нет, золотая оса?!
* * *
И это тоже я – длинное тело на полу.
Тело.
Мое?!
Натягиваю ковер до подбородка; ежусь. Мне холодно.
Солнце заглядывает в проломы окон. Протискивается между витражными осколками. Режет себя в кровь, и волна легко струится вдоль стен: белизна, багрец, изумруд.
Три великие Колесницы: Милость и Сила, уравновешенные Великолепием. Радуга, ясно говорящая: «Нет заступника, и некому отменить приговор».
Отчего же мне смешно?.. смешно и холодно.
Сесть удается не сразу. Вот он, на скамье: мой сын. Рядом. Спит. Зародыш в материнской утробе. Спи, малыш, не думай о том, что утроба нашей с тобой Ярины похоронена, выкопана, пронзена осиновым колом и вновь опущена в землю.
Это ты прошептал во сне: «Я спасу»?
Или мне показалось?
Кого ты спасешь? – Мать? отца? друзей? или тех, что переминались с ноги на ногу у разверстой могилы?
Всех?
– Глупый, глупый каф-Малах…
Резко оборачиваюсь. В спине хрустит, и хруст этот пополам с быстрой, короткой болью кажется мне удивительней блеска зари над геенной. Некоторое время перевожу дух, жду, пока сойдут слезы, разом застлавшие глаза.
Никогда!.. никогда раньше… каф-Малахом, золотой осой, пламенем ли, искоркой – никогда!..
Смотрю.
Старый, очень старый человек стоит напротив, до половины утонув в стене.
– Рав Элиша?! Рав Элиша, тебя ли вижу?!
Он молчит. Молчит и не отрывает взгляда: живого, насмешливого… родного. Если бы я мог выбирать отца, я бы выбрал – его.
Нет, иначе – я его выбрал.
– Рав Элиша!
И внезапно я все понимаю. Как обычно, он ответил мне, ответил самим своим приходом, но потребовалось время, чтобы его ответ вошел в глупого, глупого каф-Малаха.
Я сижу на полу, мучаясь холодом и болью в спине.
Он стоит напротив, плечом уходя в стену.
Прошлое отразилось в зеркале, поменяв нас местами и став – настоящим. Самым настоящим.
– Осы больше нет, рав Элиша?! Там, в медальоне – ее нет?!
Он смеется.
Смеюсь в ответ.
– Но и Блудного Ангела нет? Да, старый рав?!
Свербит в носу. Чихаю: гулко, эхом сотрясая зал.
Да, Блудного Ангела больше нет.
Что же я сделал вчера, на пределе вытаскивая с Околицы ненужных мне людей? Что я натворил, что сотворил, отчего стал таким – прежним и новым в один час?!
Гляжу насквозь.
Не вижу. Ничего не вижу. Зал, стены, цветные клыки в деснах окон; старый, очень старый человек напротив.
Свет Внешнего нарушил влияние верха на основу? В ракурсе Сосудов это дало возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда?
Пустые слова.
Меньше, чем пустые.
Тянусь – волей? остатками?! нет, просто четырехпалой рукой.
Беру с пола зеленый осколок.
Наискось, по мякоти ладони – больно! Хорошо хоть, не очень глубоко зацепил. И течет – по запястью, по предплечью, тяжко капает на плиты.
Кровь.
Янтарная, густая… сворачивается коростой, прекращает течь.
Кровь.
Моя.
– Я сейчас смертен, рав Элиша?
– Глупый, глупый каф-Малах…
Старый, очень старый человек улыбается.
Улыбаюсь в ответ.