Рискнул я кивнуть. Дескать, безобразие и есть. Я к этому новому со всей душой, сто лет назад проданной, а он, злостный рецидивист, на грудь садиться вздумал. Сами видите, товарищ Анчуткин. Это он не мне на грудь сел, это он через вашу голову прыгнул. В лицо, можно сказать, плюнул, стервец. Я же ваш, с потрохами, а он кричит: мой!
Не по чину горло дерет.
– Вижу, – соглашается первый секретарь. – Все вижу. Ты иди, братец, и девушку с собой забери. Сомлела она с перепугу. А кожанчиков оставь, мне потом здоровье поправить сгодятся. Я тут буду кое-кому на вид ставить, с занесением вовнутрь. Нечего тебе на этот цирк смотреть. Будешь нужен, вызову.
Дивчину я, конечно, забрал, как завещал товарищ Анчуткин.
Насовсем.
Старый конь борозды не портит, а она сама в село просилась.
8
Через год две свадьбы сыграли. Мыколу с его Оленой, прынцессой спасенной, окрутили. Ну и меня, отставного вдовца, с Мариной Игнатьевной в сельсовете расписали, гражданским браком. Хозяйка справная оказалась, борщ живо освоила, галушки, котлеты, а мне больше и не надо. Из села ни ногой – боится. По вечерам у Горпины лясы точит, науку перенимает. В четыре руки рушник доят, в два рта заговоры кладут.
Ребеночка ждет.
Быть Мыколе с новым дядькой.
А мне ночами Велиар сниться взялся. Скучный, битый. Без пиджака красивого. Сука ты, дед, – ругается. Подставил меня. Ага, соглашаюсь. Подставил. Ты властью дарил, я тебя на власть и купил. В таких делах без подставок никак нельзя. Власть взять – полдела. Удержать – полдела с осьмушкой. А вот так отдать доброй волей, чтоб потом и взять, и удержать, и с барышом остаться, – здесь нам, казачьей крови, никакой сатана в подметки не годится. Слаб, чертяка, в коленках.
Короче, будешь в наших краях, заходи.
Борщом угощу.
1
Жил-был Сенька Бурсак по прозвищу «Джип Чероки».
Жил он под голубым небом двадцать лет без малого, а был телом статен, обличьем хорош и в придачу блондин. В семействе Бурсаков льняные кудри не в новинку, особенно у мужиков, погубителей девичьей скромности. Да только у Сеньки это дело на редкость хорошо вышло – длинно, пышно, с волной. Пожалуй, в сокрушении его молодой биографии кудри сыграли не последнюю роль, но речь о том позже начнется. А сейчас давайте покрутим щурам хвосты для затравки.
Любил младой Сенька отца, Федора Тимофеевича, знатного токаря шестого разряда. Любил и мать, Наталью Прокофьевну, библиотекаршу в 7-й детской библиотеке им. О. Кошевого. Бабушек-дедушек любил, старшего брата Валентина, забритого в погранцы и оставшегося на сверхсрочную, рубежи охранять, младшую сестренку, Катьку-егозу, сопливую ябеду из седьмого «Ж». А пуще всего любил юный Бурсак родного дядьку по отцовской линии, Степана Тимофеевича, лабуха-трубача из оркестра под руководством ударника Зямы Рубинчика, что при местном ДК обретался. Души в нем пацан не чаял, в музыканте. Нарочно на свадьбы-похороны бегал, где дядька со товарищи «Лимончики», «Заветный камень» и трагического Шопена наяривал.
Приобщался к высокому.
От широкоплечего, громогласного Степана Тимофеевича пахло праздником. Сенька визжал, когда трубач бросал его к потолку или к самому небу, если дело было на улице, а потом тесно прижимал к колючему пиджаку. Труба дядюшкина сверкала золотом, дыхание тянулось драгоценной звонкой нитью, здоровье позволяло на втором литре без запинки слабать «Костю с Пересыпи» соло, и даже руководитель оркестра, корифей провинциального джаза Рубинчик, говорил оркестрантам, указывая на бодрого лабуха:
– Ша, шлемазлы! Вам до Степы, как до Киева раком!
А потом трижды плевался через левое плечо – от сглазу.
В восемь лет, сдавшись под напором отрока, родители определили Сеньку в музыкальную школу «Веночек», что на улице III Интернационала. Злые языки, особенно из числа знакомых с преподавательским составом, давно перекрестили сей храм муз в «Виночек», а то и в «Шиночек», но Сеньку это не остановило. От многих учителей пахло праздником, как и от дяди-любимца, – значит, правильное место. Отсюда прямой путь в счастливое будущее, то есть в ЗАГС или на кладбище. Только не клиентом, женихом или жмуром, а лихим дударем, сокрушителем сердец.
Приехав на побывку, старший брат Валентин одобрил выбор семьи. Даже напророчил великую судьбу – службу в духовом оркестре ордена Ленина Высшей пограничной школы, лучшем из военных духовых оркестров.
– Терпи, казак, атаманом будешь! – сказал Валентин и тут же поправился: – В смысле дирижером!
А через плечо сплюнуть, как делал мудрый ударник Зяма, забыл.
Ну и сглазил, конечно.
Вместо трубы Сеньке купили виолончель. Подержанную, старую, с залатанной трещиной и облупившимся лаком. Труба стоило неподъемно дорого, даже при содействии дяди Степана Тимофеевича, а у соседей Чмыховых дочка забеременела в пятнадцать лет и бросила музыку со всеми вытекающими. Соседи Чмыховы рады были сдыхаться от мебели со струнами за бесценок, а тут такое счастье, как семья Бурсаков! Поторговались и ударили по рукам.
Чем плюнули Сеньке в самую душу.
Три года, плача и стеная, сидел юный Бурсак на стуле, неприлично раздвинув ноги, и терзал смычком корявую тушу ненавистницы. «Сельский танец» Рамо, «Вокализ» Рахманинова, «Прялка» Поппера. Звук у «вилыча», как прозвал Сенька толстую заразу, выходил не в пример золотому пению трубы – гнусавый, хриплый, низкий, словно у носорога. Малец никогда не слышал, как ревет (ухает? хрюкает? мычит?!) носорог, но искренне полагал, что именно так. И вел свой последний, свой решительный, свой безнадежный бой на всех фронтах. Три года пилил гадских родственников, скандалы учинял, подзуживал бабушек-дедушек. Пять раз начинал голодовку и пять раз бросал на середине – очень кушать хотелось.
И однажды добился своего.
– Вот, Степа! – сказал Зяма Рубинчик ухарю-трубачу, Сенькиному дяде. – Помни мою доброту, чувак!
– Вот! – сказал Степан Тимофеевич родному брату Федору Тимофеевичу, знатному токарю шестого разряда. – С тебя бутылка!
– Вот! – сказал Сеньке веселый, раскрасневшийся папаша, приговорив с братом бутылку, и еще одну бутылку, и еще полбутылки под редиску, чеснок и «бородинский» хлебушек. – Дуди, обормот!
– Вот! – сказал Сенька и показал дулю злой судьбе. – Выкуси!
Так Бурсак перебрался с виолончели на трубу, и жизнь его напомнила праздник.
Даже пахло от жизни знакомым образом.
По окончании музыкалки Сенька в консерваторию идти не захотел. То ли видеть себя «консервом задрипанным», как сказал Зяма Рубинчик в приватной беседе, претило Сенькиной гордости, то ли перспективы показались мизерными для юных амбиций. Пошел Бурсак на Бурсацкий спуск, что катится кубарем вниз до самого Центрального рынка, сдал документы и спустя месяц обнаружил себя на спуске-однофамильце студентом Академии культуры, опять же прозванной злоязыкими доброжелателями Академией культуры и отдыха. Отделение, значит, руководителей самодеятельных духовых оркестров, культурно-просветительный факультет.