Пленник!
Не зря пану Рио велели его найти!
Послали его – а вернется с Пленником пан Мацапура-Коложанский. Вернется – и просто так не отдаст. А может, и вовсе отдавать не станет.
Умен пан Станислав! Чтобы отхватить руку, ему не нужен палец – хватит и тени пальца.
– А ваши друзья, госпожа?
Снова улыбка, такая же снисходительная. Понимай как знаешь: то ли обмануть пана Станислава задумала, то ли пана Рио тут оставить – черкасам на съедение.
А может, еще проще: велели ей однойвернуться – с ребенком.
Одной!
А что амулет свой отдала – не беда. Повернется пан Станислав к ней спиной в постели…
Вэй, я бы не повернулся!
Негромко хлопнула дверь.
Он!
Вставать не стал – чтобы пан Мацапура лишнего не заподозрил. Ничего плохого: сидит пан надворный сотник, гостью разговором занимает.
А что Малахи разговоры подслушивают и зубами скрипят (если Святой, благословен Он, даровал им зубы, конечно), то моему пану не увидеть.
– Гу-у! Гу-гу!
Все-таки я вскочил – от неожиданности. Что значит «Гу-гу»?
– Гу-гу! Да… Да!.. Дай!
Топот крохотных ножек. Кто-то маленький, в коротком балахончике, косолапо пробежал по комнате, остановился у столика.
– Дай! Дай!
«Дай!» явно относилось к вееру. Сколько тут бывал, этот веер все время лежал на одном и том же месте. И никто, кроме пана Станислава, уже не скажет, откуда он взялся – легкий, изящный, с бабочками, летящими по тонким бамбуковым пластинкам.
– Дай!
Маленькая ручка потянулась вперед – и опустилась, не достав. Маленькая детская рука – с четырьмя пальцами.
Пленник!
Да, плохо быть жидом – даже не перекрестишься! Ведь этому мальцу и месяца от роду нет!
– Дай!
Взгляд нечеловеческих – от висков к переносице – глаз обжег, словно на меня взглянуло Пламя Эйн-Софа.
Взрослые глаза.
Страшные.
И лицо… Не бывает у детей таких лиц!
Послышался знакомый смех. Пан Станислав шагнул к столику, протянул веер.
– Держи!
Ребенок довольно засопел, прижал добычу к груди.
– Гу-у! Гу-гу!
И вновь я почувствовал страх. Брат Гриня Чумака не гугукал, как несмышленый младенец. Он говорил, пытался сказать, но не мог.
Пока что – не мог.
– Прошу прощения, пани и панове! Этот маленький пан меня слегка задержал.
Пан Станислав улыбался, на пухлых щеках обозначились знакомые ямочки. Ни дать ни взять добрый дед, радующийся внуку-первенцу.
Интересно, когда он «чистую кровь» по углам пентаграммы льет, тоже так улыбается?
– Этот маленький пан очень любопытен. А ну-ка, подойди к пану Юдке! Можешь подергать его за бороду, он не обидится!
Мне бы посмеяться. Во-первых, шутит пан Станислав. Во-вторых, почему бы и не подергать пана Юдку за бороду?
Посмеяться бы – но я даже не улыбнулся.
Он понял!
Ребенок, видевший меня пару раз за всю свою жизнь (вэй, тоже мне жизнь, месяц всего!) – понял!
Простучали маленькие ножки. Пленник подбежал ко мне, чудные глаза смотрели твердо, не мигая.
Сдерживая страх, я наклонился, дернул губы улыбкой.
Вот она, борода, хватай!
Ручонка протянулась вперед. Уже другая, не с четырьмя пальцами – с шестью.
Я стиснул зубы.
Святой, благословен Ты! Не допусти!
Шестипалая ручка застыла, медленно опустилась.
– Гу-у! Гу!
Он что-то требовал. Чудные глаза взглянули в упор.
И сразу исчезли Тени…
Я был тут, я никуда не делся.
Но это был уже не я…
Кто-то другой сидел в старом тяжелом кресле.
Нет! Не сидел!
Стоял!
Вокруг был незнакомый сад, чужие лица – и только запах гари, такой привычный, был знакомым.
Дом пылал, пылал сад…
…Магнолии горели неохотно.
Дом, в полотнищах черного дыма, не желал сдаваться. Все эти старинные гобелены, посуда из серебра и фарфора, все эти ткани и резное дерево, дубовые балки и расписная известь потолков – все это сопротивлялось огню, как умело, и розовый мрамор садовых статуй давно уже сделался черным от копоти.
На коробку с коллекцией шлифованных линз наступили сапогом.
Собаку убили. Кошки разбежались. Улетела ручная сова, а белые мыши так и остались в доме.
Поперек усыпанной гравием дорожки лежит грузное тело тети. А там – дальше – бабушка, а няню куда-то волокут, выкручивая тонкие, в медных браслетах, руки…
И за сотни верст вокруг нет ни одного мужчины.
Ни одного; только потные гиены в стальных рубахах, несколько женщин, уже мертвых или все еще обреченных, горящие магнолии – и я, задумавший обороняться шелковым сачком для ловли бабочек.
Обо мне вспомнили. Сразу несколько рыл обернулось в мою сторону, в редких бородах блеснули белые зубы. Кто-то, временно оставив награбленное, двинулся ко мне – как бы небрежно, как бы привычно, как бы мимоходом, потому что всего и дела-то, что сгрести за шиворот обомлевшего от страха мальчишку, щенка, не сумевшего спасти даже свою белую мышку.
А тетя лежит поперек дорожки и уже ничего не видит. И бабушке все равно. А няня…
Белый платан за моей спиной устал бороться и вспыхнул снизу доверху, будто облитый маслом. Вместе с дуплом, вместе с гнездом болотницы, вместе с муравейником…
Я знал, что не могу отменить случившееся, – и знал, что оставить все как есть тоже не сумею. Зачем я здесь, кто я такой, если не сумел защитить свой дом, свою бабушку, няню, тетю?..
Я отступил на шаг. Еще на шаг. Шелковый сачок в руках дрожал. Гиены ухмылялись, но я боялся не их.
Я ненавидел себя. Я стыдился себя, слабого; япожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал…
И шагнул в костер.
Вспыхнули волосы, боль впилась в щеки, в кончики пальцев.
Я дернулся, пытаясь вырваться, вынырнуть из страшного видения.