Я долго смотрю на него. Наконец, и он поднимает на меня глаза.
— Зато теперь я точно знаю, — объясняю: — Знаю, что хочу жить, хочу быть честной с тобой. Но если ты не научишься мне доверять, у нас ничего не получится. И нечего разговаривать со мной покровительственным тоном, как ты иногда пытаешься.
— Покровительственным? — удивляется он. — Ты же поступила нелепо, ты рисковала…
— Да. Но неужели ты думаешь, что помог бы мне, разговаривая со мной, как с маленьким ребенком, не знающим, что он творит?
— А что я мог еще сделать? — упирается он. — Ты вела себя неразумно.
— Может быть, потому, что благоразумия в тот момент не требовалось? — я уже не в состоянии делать вид, что спокойна. — Чувство вины съело бы меня заживо. Все, что мне было нужно — это твое терпение и доброта, а вовсе не твои крики. Да, вот еще. Ты постоянно скрываешь от меня свои планы, как будто сомневаешься в том, что я достойна их обсуждать с тобой.
— Просто не хочу тебя обременять, ведь у тебя и так полно забот.
— Значит, ты думаешь, что я — слабая? А может, все-таки нет? — сержусь я. — Мне кажется, ты думаешь, что я могу стерпеть, когда ты ругаешь меня, но вместе с тем не уверен, что я могу справиться с чем-то серьезным. Это так?
— Ну я, конечно, не думаю, что ты слабачка, — мотает он головой, — просто не привык ни с кем делиться своими переживаниями. Я приучен делать все сам.
— Ничего, со мной можно, — говорю я. — Ты можешь полностью мне довериться. И разреши мне самой судить о том, с чем я могу справиться, а с чем — нет.
— Хорошо, — соглашается он. — Только не лги мне больше. Никогда.
— Ну ладно.
Я чувствую себя одеревеневшей, как будто мое тело втиснуто в какую-то узкую щель. Не так я хотела завершить наш разговор. Тянусь к его руке.
— Я очень сожалею, что тогда солгала тебе, — говорю я. — Правда.
— Ладно, проехали, — вздыхает он. — И не думай, пожалуйста, что я тебя не уважаю.
Мы замираем на некоторое время, взявшись за руки. Я прислоняюсь к металлической колонне. Луна скрыта облаками, небо темное. Все-таки я нахожу одну звездочку над нами. Оглянувшись, вижу линию домов на Мичиган-авеню. Они — как ряд часовых, охраняюших нас.
Постепенно я успокаиваюсь, и ощущение скованности покидает меня. Здесь, на высоте, так легко дышится. Странно, но вспышка гнева быстро отпустила меня. Последние несколько недель вообще были странными для нас обоих. Я счастлива, что наконец-то освободилась от тех чувств, которые так долго скрывала. От гнева, от боязни, что он ненавидит меня, от чувства вины из-за того, что я работала с его отцом.
— По вкусу похоже на какую-то микстуру, — говорит он, осушая свой стакан и убирая его.
— Точно, — отвечаю я, прикидывая, сколько еще осталось в моем. Допиваю залпом, морщась, когда пузырьки щекочут горло. — Не знаю, почему эрудиты вечно хвастаются своей кухней. Торты лихачей гораздо лучше. Интересно, что такого вкусненького было у альтруистов и было ли хоть что-то?
— Черствый хлеб, — смеется он. — Обычная овсянка. Молоко. Иногда мне кажется, что я до сих пор верю всему, чему нас учили. Но, очевидно, это не так, раз уж я сижу здесь и держу тебя за руку, предварительно на тебе не женившись.
— А что насчет этого говорят лихачи? — спрашиваю, кивая на наши соединенные руки.
— Лихачи… хм-м, — он ухмыляется. — Делай, что хочешь, но используй защиту, — вот их кредо.
Я поднимаю брови, чувствуя, как кровь прилила к щекам.
— Мне кажется, можно найти золотую середину, — говорит он, — между тем, чего хочется, и тем, что правильно.
— Звучит заманчиво, — я делаю паузу. — А чего ты хочешь?
Надеюсь, что сама знаю ответ, но хочу услышать это от него самого.
— Да как тебе сказать, — усмехается он и наклоняется ко мне. Хватается за металлическую пластину над моей головой и начинает медленно меня целовать. Мои губы, шею, впадинку над ключицей. Я замираю, страшась сделать что-то, что покажется ему глупым или не понравится. Но вскоре начинаю себя чувствовать какой-то статуей, не совершенно не соответствует действительности, поэтому я решаюсь обнять его за талию. Он снова целует меня в губы и вытягивает из-под ремня свою рубашку, чтобы мои руки касались его голой кожи.
Я прижимаюсь к нему сильнее, мои ладони скользят вверх по его спине, гладят его плечи. Его дыхание становится учащенней, как и мое, я чувствую вкус сладкой лимонной шипучки, которую мы пили, и запах ветра на его коже и хочу, чтобы это продолжалось вечно. Я стягиваю с него рубашку. Еще минуту назад мне было холодно, но я не думаю, что теперь кто-то из нас ощущает холод. Он решительно обнимает меня за талию, гладя свободной рукой мои волосы, и я просто тону в нем — в его разрисованной татуировками груди, в настойчивых поцелуях. Мы растворяемся в прохладным воздухе, овевающем нас.
Я расслабляюсь и не чувствую больше себя маленьким солдатом, воюющим с сыворотками и лидерами объединений. Мне легко, и это нормально — испытывать радость от того, что кончики его пальцев пробегают от моего бедра по пояснице, или дышать ему в ухо, когда он тянет меня к себе, тыкаясь лицом мне в шею и целуя меня. Я чувствую себя сильной и слабой одновременно. И охотно себе это позволяю, по крайней мере, на некоторое время.
Не знаю, как долго это продолжалось, прежде чем мы не замерзли и не съежились вместе под пледом.
— Да уж, все труднее оставаться мудрым, — смеется он мне в ухо.
— Все так, как и должно быть, — отвечаю я.
Что-то назревает. Я чувствую это, когда иду по столовой с подносом и вижу склоненные над овсянкой головы руководителей бесфракционников. То, что должно произойти, скоро произойдет.
Вчера, покидая офис Эвелин, я задержался в холле, чтобы подслушать, о чем будут говорить на совещании. Прежде чем дверь за мной закрылась, я услышал, как Эвелин сказала что-то о демонстрации. Вопрос в том, почему она не сказала об этом мне? Видимо, она все-таки не доверяет мне. Иными словами, на ее взгляд, я не так хорошо работаю, чтобы в полной мере претендовать на звание ее правой руки.
Сажусь за стол. Завтрак одинаков абсолютно для всех: миска овсянки, посыпанной коричневым сахаром, и чашка кофе. Отправляю в рот ложку каши, совсем не ощущая ее вкуса, занятый наблюдением за компанией бесфракционников. Одна из них, девочка лет четырнадцати, постоянно посматривает на часы.
Я уже наполовину доел свой завтрак, когда услышал крики. Та нервная девчушка вскакивает со своего места, как ужаленная, и все они гурьбой кидаются к двери. Бегу за ними, прокладывая себя дорогу в толпе через вестибюль штаб-квартиры эрудитов. Разорванный в клочья портрет Джанин Мэтьюз все еще валяется на полу.
Бесфракционники уже собрались на улице, посередине Мичиган-авеню. Завеса сероватых облаков закрывает солнце, делая дневной свет туманным и унылым. Я слышу чей-то крик: