Иногда порывы ветра стихали, и сверху доносилось тихо – «кы-кы, кы-кы». Кричали лебеди, невидимые за тучами. Щурясь на ветру, Таня Кыкык посмотрела на восток. В разрывах тумана виднелась сопка и темный силуэт локатора. Холодный воздух выбивал слезы, сопка подрагивала и плыла, но Тане почти видно было, как вращаются решетчатые лопасти. «Деда даже в праздник на работе», – думала она и пыталась представить, как на дедушкином экране выглядят лебеди. Наверное, они похожи на ослепительные искорки.
Шумела бурная весенняя вода, несла радужные пятна. В Городе Плохой Воды пахло нефтью.
…Млекопитающие обладают памятью, некоторой долей рассудительности и чувствительности. Они обладают способностью различать предметы, имеют представления о времени, месте, о цветах и звуках; умеют узнавать и припоминать прежде виденное, наблюдают и до некоторой степени даже рассуждают…
Альфред Брем. «Жизнь животных»
Погода не заладилась с самого утра. Метеосводки давно предупреждали о приближающемся циклоне, но обещали его не раньше середины следующей недели. Сейчас была только суббота, а небо до горизонта затянула серо-рыжая пелена, сочащаяся мелкой моросью. И дождем-то не назвать, а выйдешь без зонта – вымокнешь до нитки. В случае же с Памеллой Льюис и этой защиты недостаточно: при ее размерах любой зонт был бы слишком мал.
Памелла дождь не любила; не из-за водобоязни, а потому, что в плохую погоду весь день приходилось сидеть дома. Особых планов на эту субботу у нее не было, но все равно Памелла думала прогуляться по городу, выпить чашечку кофе, быть может, покормить белок в городском парке… Да мало ли радостей у одинокой женщины? Но вместо этого ей досталось заточение в четырех стенах, под ужасающие звуки, доносящиеся со стороны соседского дома.
Время едва приблизилось к полудню и текло медленно, словно густое варенье. Памелла сидела в огромной гостиной, перебирая клавиши рояля. Хотя на дворе стояла середина мая, Памелла играла «Осеннюю песню» Чайковского. Октябрьская мелодия как раз совпадала с ее настроением – те же хмурые и беспросветные тучи.
Играла она громко, но музыка не могла заглушить врывающиеся с улицы взвизгивания и скрипы. За оконным стеклом, крапчатым от мелких капель, Памелла прекрасно видела соседский дом. Кинетический Дом Хокинса – нагромождение башенок, которые жались друг к другу, точно свечки в праздничном торте столетнего старца. Картина станет более полной, если представить, что торт угодил в ураган. За подтеками воды башенки дрожали и раскачивались из стороны в сторону.
В любом другом случае Памелла решила бы, что ей кажется. Преломление света на влажном стекле… Но башенки двигались на самом деле, не важно, шел дождь или нет. Хитроумная система блоков и противовесов приводила дом в движение сразу во всех направлениях. Словно в одном месте собрались с десяток кукол-неваляшек и затеяли шумную драку.
Чудовищные звуки были половиной беды, Кинетический Дом еще и выглядел уродливо. Если архитектура – это музыка, застывшая в камне (а в случае Хокинса – в дереве, стекле и железе), то Кинетический Дом был мелодией для шарманки. Столь же безыскусный и аляповатый, не имеющий ни малейшего отношения к настоящему искусству. Каждую из движущихся башенок Хокинс сделал непохожей на остальные, не думая о том, как они будут смотреться вместе. Он смешивал сельскую готику с конструкциями в духе иллюстраций к «Изумрудному городу», а финальным аккордом украсил свое творение разнообразным хламом – от битой посуды и резиновых пупсов до блестящих колесных дисков и гипсовой садовой жабы. Хокинс тащил в дом все, что попадалось под руку. Подобные выходки характерны для сорок и галок, но никак не для разумного человека. Вывод напрашивался сам собой.
В окно Памелла видела вырезанное из фанеры круглое улыбающееся лицо размером с купальный тазик – вместе с раскачивающейся башенкой оно то приближалось, то удалялось, будто огромный пухлощекий младенец заглядывал в окно и презрительно отстранялся. Он не мог не раздражать. Хокинс это знал наверняка – башенку с лицом он построил исключительно с целью подшутить над соседкой. С юмором у него всю жизнь были проблемы.
Все жалобы Памеллы в муниципалитет, полицию, социальную службу и прочие организации, призванные бороться с подобным беспределом, натыкались на стену непонимания. Бюрократия, ничего не попишешь. Хокинс хоть и был полным психом, но при том оказался скользким, как угорь. Памелла еще только писала первую кляузу, подбирала слова, живописуя свое бедственное положение, а сосед подсуетился и зарегистрировал Кинетический Дом как городскую достопримечательность. Памятник архитектуры! Конечно, Памелла воздерживалась от голословных обвинений – доказательств-то никаких, – но в том, что Хокинс не поскупился на взятки, она не сомневалась.
Два года назад Хокинс отбыл в мир иной, но с тех пор ничего не изменилось. Дом перешел в муниципальную собственность с правом пользования, тем самым сильно поколебав надежду от него избавиться. Если в войне лично против Хокинса имелись шансы, против городской администрации Памелла была бессильна. Но сдаваться она не собиралась. Всегда оставалась возможность съехать, перебраться на другой конец города, а то и вовсе бежать в Сан-Бернардо. Благо, счет в банке позволял провернуть это практически без потерь. Но, черт возьми, Льюисы жили здесь вторую сотню лет! Как она будет смотреть в глаза деда на пожелтевших фотографиях?
Сейчас в Кинетическом Доме жила дочь Хокинса – девица с глупым именем Теннесси. Еще одна капля в давно переполненной бочке терпения. Памелла честно пыталась наладить контакт, выстроить добрососедские отношения (втайне лелея надежду уговорить соседку остановить Кинетический Дом), но все пошло прахом. Сама виновата – надо лучше продумывать стратегию. Может, не стоило столь яростно доказывать, что девушке не подобает расхаживать в мешковатом джинсовом комбинезоне вместо платья, с руками по локоть в машинном масле. Но разве вина Памеллы, что при сильном волнении ее голос срывался на истеричный визг?
Теннесси до сих пор ее сторонилась, но пару раз Памелла краем уха слышала, как та назвала ее «сумасшедшей толстухой». Про себя она отвечала тем же, придя к выводу, что девица ничем не лучше своего отца. Теннесси, девушку стройную, «толстухой» называть было глупо, но Памелла нашла подходящее слово и именовала ее не иначе как «этой штучкой».
Себя же Памелла никогда, даже в мыслях, толстухой не называла. Когда вес переваливает за сотню, отрицать его уже нельзя, но все-таки она предпочитала слово «дородная» – в нем было куда больше обстоятельности, положенной даме ее возраста. В конце концов, не так много она и ела, причем только здоровую пищу; просто такой у нее обмен веществ. А поводов считать ее сумасшедшей и вовсе не было. Не из-за кошек же – каждый имеет право на любовь к животным.
Ее белоснежные кошки – общим числом двенадцать – спали по всей гостиной. Их выдержке можно было позавидовать: скрипов Кинетического Дома они не замечали. Зато чутко реагировали на игру хозяйки. К глубочайшему сожалению Памеллы, Рахманинова кошки недолюбливали. Всякий раз, когда она бралась за любую из двадцати четырех прелюдий для фортепьяно, кошки принимались вопить, словно им разом отдавили хвосты. Они снисходительно терпели Чайковского или Сибелиуса, но в своем консерватизме предпочитали музыку, написанную не позднее восемнадцатого века.