Красная лампочка погасла. Дядя Коля на белом свете не один. Но и сонное состояние как рукой сняло.
– Дичково сейчас никому не интересно. Ни Москве, ни Вашингтону, – нетрезво посетовал начштаба. – В семидесятых еще строились, новые корпуса ставили с приличной сантехникой, здание штаба, считай, по кирпичику переложили, всю проводку и вентиляцию заменили, кондиционеры бакинские понатыкали, готовились к лучшей жизни. И товары хорошие в гарнизонном магазине водились – туфли чехословацкие, дубленки, духи… А потом – как отрезало. И – все. И ничего никому не нужно. Впрочем, что я тебе об этом толкую… Дело-то государственное. Если бы «Дичково» в свое время осталось в приоритете, сейчас на каждом космическом запуске экономилось бы около миллиона долларов…
– А дядя Коля тоже тут служил? – неожиданно спросил Евсеев.
– Что? А… Это был мой наставник по молодости. Нет, он здесь не служил. Но всю Москву знал, да что Москву – весь Союз! Театры, военные крейсеры, полигоны – везде у него были друзья…
Рогожкин устало махнул рукой.
– Что говорить… Нет уже его… Лет семь как.
– Мне очень жаль, – как можно искренней произнес Евсеев, чувствуя, как учащенно бьется сердце. – А вы в каком году выпускались?
Начштаба взялся за штык, постукивая толстой рукояткой об стол.
– В семьдесят первом. Только заболел желтухой, потом долго лечился – больницы, санатории… Комиссовать хотели, министру писал… На полигон прибыл через год, в семьдесят втором…
Красная лампочка тревоги вновь замигала.
– Я слышал, как раз тогда здесь погиб кто-то из молодых офицеров…
– Твоего земляка убило, – пьющий медведь посмотрел ему в глаза. – Москвича. Дроздов фамилия.
Мамедов явно пересказал Рогожкину, чем интересуется «проверяющий из Москвы», и начштаба подготовился к разговору. Иначе он бы не вспомнил фамилию.
– Дроздов?
– Дроздов.
«Тот самый, – сообразил Евсеев. – Угрюмый взгляд, надбровные дуги и все такое… Это не угрюмость – печать обреченности…»
– Что с ним случилось?
– Током шибануло…
Начштаба скатал еще один шарик из хлебного мякиша, положил на край стола. Ротвейлер, который, казалось, дремал в своем углу, поднялся, как по команде, подошел к столу и смахнул языком угощение.
– В штабе проводили капремонт, заодно решили подновить статую Ленина у входа. Стройбатовцы не хотели работать на высоте – не их профиль, видите ли… Вот своих и привлекали. На общественных, так сказать, началах… А тут, как назло, провод оборвался и закоротил на памятник… А этот твой Дроздов как раз наверху был, красил, что ли… Ну его и шибануло! Да еще вдобавок упал с высоты – там метров семь-восемь. Так в себя и не пришел, бедолага… Давай, Мамедов, наливай!
Евсеев помолчал, переваривая. Прямо не статуя, а Молох какой-то. И отметина на макушке. Роковая метка, зловещий знак…
– Я хочу посмотреть уголовное дело по факту смерти Дроздова, – сказал Евсеев. – Это можно организовать?
Рогожкин пожал плечами.
– Все можно. Я позвоню прокурору округа. Только зачем тебе тащиться в Оренбург? У нас должна быть копия в особом отделе. Копия устроит?
– Устроит.
– Ну, тогда… Мамедов утром все покажет.
Начштаба снова отхватил кусок колбасы и выпил, никого не дожидаясь.
– А как остальные? – спросил Евсеев. – Из выпуска семьдесят второго?
– Двое перевелись на Домбровский полигон в семьдесят шестом. Катранов и Мигунов. Тогда еще приоритеты только начали изменяться: финансирование уменьшилось, штаты сократили, дефицит исчез… Эти ребятки четко все поняли, просчитали последствия и выводы сделали сразу. А Семаго дослужился у нас до майора, перевелся в семьдесят девятом. В Плесецк, кажется.
Ротвейлер в своем углу громко зевнул, показав белые клыки.
– От нас все хорошо уходили, с повышением, – Рогожкин снова выпил и тяжелым взглядом уставился на молодого оперативника. – А ты тут воду мутишь…
Взгляд у начштаба был плавающим, и Евсееву стало ясно, что он тяжело пьян, хотя другие признаки опьянения внешне не проявлялись.
– Да ничего я не мучу… Не мутю… Тьфу!
– Ты думаешь, к нам раньше не приезжали? Приезжали эти твои, из «инквизиции», да не один раз! Они все тут вверх дном переворачивали… Тоже говорили – «утечка», «утечка»! Только ничего не раскопали. Ноль целых, ноль десятых. Потому что, когда у них там «утечки – протечки» капали, у нас никто не отлучался из расположения! А позвонить никуда нельзя, и письмо не отправишь! Значит, что? Значит, не от нас утекало!
Рогожкин погрозил пальцем. Вначале Евсееву, потом Мамедову.
– Думаете, я вас боюсь? Хрен вам! Отбоялся. У меня выслуга тридцать календарных лет! А со льготными под сорок наберется. Значит, максимальная пенсия в кармане. Присказку знаете?
Начальник штаба тяжело поднялся на ноги и, размахивая рукой, как дирижер палочкой, бессвязно продекламировал:
Есть двадцать пять [17] – живи и не ахай,
Крепко жизнь держи за узду,
Всех и каждого посылай на…
Чтоб тебя не послали в…
Так же тяжело он плюхнулся на место. Старое кресло заскрипело, ротвейлер заскулил.
– Спокойно, Атом! – рыкнул пьющий медведь и скомандовал: – Все, по домам, спать! – после чего, откинувшись на потертую спинку кресла, захрапел.
Опасливо поглядывая на ротвейлера, контрразведчики выбрались из кабинета.
– Переживает он очень, – пояснил Мамедов, когда они вышли на улицу. – Ему уже предписание на увольнение вручили. А дальше что? Жена давно уехала, детей нет, своего угла на Большой земле нет… Что ему толку с той пенсии? Вот тебе и жизнь-жестянка! Пойдем ко мне, у меня хорошая самогонка есть. И икорка имеется.
Евсеев сглотнул слюну.
– Спасибо. Устал что-то. И настроения нет.
Мамедов добродушно засмеялся.
– Икру есть и самогонку пить нет настроения? Ну, ты даешь!
– Вы мне лучше материал найдите по тому несчастному случаю, – попросил Евсеев. – Чтобы я прямо с утра начал читать.
Спал Евсеев беспокойно и тяжело, снились ему расстрелянные вороны и горько плачущий над ними Рогожкин.
* * *
Лейтенант Евсеев провел в Дичково пять дней. Он привык к жаре, приспособился к комарам, появляющимся уже после захода солнца, перестал бояться змей, которых видел только в виде развешанных для просушки шкур за казарменной курилкой.
Интереса к икре, самогонке, охоте, рыбалке и женщинам он по-прежнему не проявлял, чем немало озадачил Мамедова.