Я — предал. Я ушёл от жены, как только она забеременела, я отказался заботиться о собственном сыне, меня не взволновала его кончина; я сбросил оковы, разбил замкнутый круг воспроизводства страданий, — и, быть может, это единственный благородный жест, которым я мог похвастаться, единственный по-настоящему бунтарский поступок в моей весьма заурядной, несмотря на её внешний артистизм, жизни; я даже спал, хоть и недолго, с девушкой, которая могла быть ровесницей моему сыну. Я всегда был верен правде, на словах и на деле, подобно восхитительной Жанне Кальман, которая одно время была самым старым человеком в мире, скончалась в возрасте ста двадцати двух лет и на идиотские вопросы журналистов, типа: «Как, Жанна, вы не верите, что снова встретите свою дочь? Вы не верите, что после что-то есть?» — неизменно отвечала с великолепной прямотой: «Нет. Ничего там нет. И я не встречу свою дочь, потому что моя дочь умерла». Когда-то я мимоходом отдал должное Жанне Кальман, упомянув в одном скетче её потрясающее признание: «Мне сто шестнадцать лет, и я не хочу умирать». Никто тогда не понял, что моя ирония носит обоюдоострый характер; теперь я сожалел об этом недоразумении, сожалел прежде всего о том, что не сумел ещё настойчивее, ещё сильнее подчеркнуть: её борьба — это борьба всего человечества, по сути, единственная борьба, заслуживающая того, чтобы её вести. Конечно, Жанна Кальман умерла, а Эстер в итоге меня бросила, и биология, в самом широком смысле слова, вступила в свои права; но все равно это произошло вопреки нашей воле, вопреки мне, вопреки Жанне, мы с нею не сдались, мы не коллаборационисты, мы отказались сотрудничать с системой, придуманной для нашего уничтожения.
Преисполненный сознания собственного героизма, я провёл отличный вечер; однако уже назавтра решил вернуться в Париж — наверное, из-за пляжа, из-за девушек с их грудями и попками; в Париже тоже хватало девушек, но там их груди и попки были больше прикрыты. Правда, официальная причина выглядела иначе: мне, конечно, нужно было немного отвлечься (от грудей и попок), однако давешние размышления повергли меня в такое состояние, что я подумывал написать новый спектакль — на сей раз что-нибудь жёсткое, радикальное, такое, по сравнению с чем мои предыдущие провокации покажутся сладенькой гуманистической болтовнёй. Я позвонил своему агенту, назначил встречу, чтобы все обговорить; он выразил некоторое удивление, я так давно твердил ему, что устал, измочалился, умер, что он в конце концов поверил. А в общем, он был приятно удивлён: я причинил ему немало неприятностей, дал заработать кучу денег, короче, он меня очень любил.
По пути в Париж, в самолёте, под действием целой оплетённой бутыли «Саузерн Комфорт», купленной в магазине дьюти-фри в Альмерии, мой исполненный ненависти героизм плавно перетёк в жалость к самому себе; алкоголь придавал ей даже некоторую приятность, и я сочинил стихи, вполне адекватно отражающие умонастроение, в каком я пребывал последние недели; мысленно я посвятил их Эстер:
Не хватает любви
Без конца и без края,
Не проси, не зови -
Мы одни умираем.
Юной страсти тепло
Не вымолить дважды,
Наше тело мертво,
Наша плоть ещё жаждет.
Ничего не осталось,
Не вернётся мечта,
Надвигается старость,
Впереди — пустота,
Лишь бесплодная память,
Неотступный палач,
Чёрной зависти пламя
И отчаянья плач.
В аэропорту Руасси я взял двойной эспрессо, совершенно протрезвел и, нашаривая в кармане кредитную карту, наткнулся на этот текст. Насколько я понимаю, невозможно написать что бы то ни было, не взвинтив себя до определённого нервного возбуждения, благодаря которому содержание написанного, сколь бы кошмарным оно ни было, сразу никогда не производит гнетущего впечатления. Позже — другое дело; мне тут же стало ясно, что стихи отвечали не только моему настроению, но и объективной, наглядной реальности: сколько бы я ни кувыркался, ни протестовал, ни увиливал, я попросту перешёл в лагерь стариков, и перешёл бесповоротно. Какое-то время я покрутил в голове эту грустную мысль — так иногда долго жуёшь какое-нибудь блюдо, привыкая к его горькому вкусу. Все напрасно: мысль как была тягостной, так, при ближайшем рассмотрении, тягостной и осталась.
Судя по угодливому приёму, оказанному мне персоналом «Лютеции», меня по крайней мере не забыли, в медийном плане я по-прежнему был в струе. «Приехали поработать?» — спросил меня портье с понимающей улыбкой, словно выясняя, не доставить ли мне в номер проститутку; я подмигнул в знак согласия, чем вызвал у него новый приступ угодливости; «Надеюсь, вам будет удобно…» — произнёс он умоляющим голосом. Однако уже в первую парижскую ночь творческий порыв стал улетучиваться. Мои убеждения отнюдь не ослабели, просто мне вдруг показалось смешным полагаться на какую бы то ни было форму художественной выразительности, когда даже не просто где-то в мире, а совсем рядом происходила реальная революция. Не прошло и двух дней, как я сел в поезд и отправился в Шевийи-Ларю. Изложив Венсану свои соображения относительно того, сколь недопустимо жертвенный характер приняло в настоящее время деторождение, я заметил, что он почему-то колеблется или смущается.
— Ты же знаешь, мы довольно активно участвуем в движении childfree… — ответил он с лёгким раздражением. — Надо познакомить тебя с Лукасом. Мы только что откупили телеканал, ну, то есть часть времени на канале о новых религиозных движениях. Он будет отвечать за программы, ну и вообще мы ему поручили всю нашу информационную сферу. Думаю, он тебе понравится.
Лукас оказался молодым человеком лет тридцати, с умным и проницательным лицом, в белой рубашке и чёрном костюме из мягкой ткани. Он тоже выслушал меня в некотором замешательстве, а потом показал первый рекламный ролик из серии, которую они решили запустить со следующей недели по большинству каналов мирового охвата. Ролик длился секунд тридцать и представлял собой один заснятый крупным планом эпизод, правдивый до полной невыносимости: шестилетний ребёнок закатывает истерику в супермаркете. Мальчик требует ещё пакетик конфет, сперва жалобно — и уже противно — канючит, а потом, встретив отказ родителей, начинает вопить, кататься по земле, кажется, будто его сейчас хватит удар, но время от времени он перестаёт орать и, хитро поглядывая на предков, проверяет, насколько велика его моральная власть над ними; проходящие мимо покупатели бросают на эту сцену возмущённые взгляды, продавцы начинают выдвигаться к источнику беспорядка, и в конце концов смущённые родители встают на колени перед чудовищем, хватая все конфеты, до которых могут дотянуться, и протягивая ему, словно дары. Стоп-кадр и надпись на экране крупными буквами:
JUST SAY NO. USE CONDOMS. [79]
В других роликах не менее убедительно развивались главные жизненные принципы элохимитов — их взгляды на секс, старение, смерть — в общем, на обычные человеческие проблемы; название самой церкви, однако, нигде не упоминалось, разве что в самом конце, в коротком, почти проходящем мимо сознания титре значилось: «Элохимитская церковь» и контактный телефон.