– Там психи лечатся, – ответил я. – Те, у кого один день мания, а другой депрессия. Я же нормальный человек, пусть и с гвоздем в голове. И в том, что меня собираются засунуть в эту клинику, никакой удачи не вижу.
– Хорошо, – надулась она. – Тогда как ты сам представляешь свое будущее?
– Я хочу дома жить. И там же подохнуть, когда придет срок. И чтобы горшки за мной выносили родные люди, а не практикантки из медучилища, которых от этого воротит.
– Где жить? – едва не взвизгнула она. – На наших двадцати четырех квадратных метрах? А мне что прикажешь делать? Бросить службу? За пять лет до пенсии?
– Сиделку наймешь.
– А за какие, интересно, деньги?
– А за какие деньги ты по курортам разъезжаешь?
Тогда мамаша применила свое главное оружие – слезы. С ее слов выходило, что я никого не люблю, что я патологический злюка и даже непонятно, в кого я такой уродился.
Короче, она меня довела. Не надо было, конечно, этого делать, но я не удержался и высказал все, что наболело на сердце. Впрочем, даже учитывая разброд, царивший последнее время в моей душе, заключительный попрек нельзя было назвать корректным. Тут я, каюсь, переборщил.
– А почему это вдруг непонятно, в кого я такой уродился? Мне самому сказать или ты поможешь? Ну так вот – всей Чухломе давно понятно, что Олег Наметкин уродился в участкового инспектора Бурдейко, который то ли от любви к тебе, то ли от стыда перед твоим мужем застрелился поблизости от вашего дома.
И хотя это было всего лишь шальное предположение, ни с того ни с сего посетившее меня, ее бурная истерика косвенно подтверждала тот факт, что я, как говорится, уродился не в мать, не в отца, а в заезжего молодца.
Покидая палату, мамаша так хлопнула дверью, что на экране телевизора появились помехи.
Вот так и случилось, что собственные подспудные страхи, Нюрино презрение и ссора с матерью, слившись воедино, вновь привели мой внутренний мир (уже начавший понемногу упорядочиваться) в состояние хаоса. Я опять ощутил себя тем, кем являлся на самом деле – беспомощным инвалидом, амбициозным ничтожеством, недостойным коптить это небо.
Нужен я был одному только профессору Котяре, да и то исключительно в незавидной роли бездомного пса Шарика, за кусок колбасы позволившего совершить над собой вивисекцию.
Короче, настроение было хуже некуда. Да и самочувствие тоже. В сознании, вытесняя последние крохи здравого смысла, уже набирал силу зловещий набат: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…» Пусть и с третьей попытки, пусть и с грехом пополам, но я был просто обязан довести свой замысел до логической развязки.
Главное, не повторить прошлых ошибок и следовать по пути в небытие до самого конца, не делая никаких остановок, как преднамеренных, так и случайных.
Конечно, предпочтительнее было бы использовать какой-нибудь старый, апробированный веками способ, как-то: пистолет, яд, петлю, осколок стекла, паровоз, крышу многоэтажки или глубокие воды, но – увы! – мне все это недоступно. Даже до фаянсовой чашки с остатками чая я не могу дотянуться самостоятельно, а пультиком от телевизора (даже пультиком марки «Сони») не зарежешься.
Поэтому вернемся к прежним играм… Ну, начали! «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
На сей раз я сорвался в бездну почти без всякой натуги, да и спуск мне достался куда более крутой, чем прежде. Сказывался, наверное, кое-какой опыт двух предыдущих попыток ухода из жизни.
Вскоре я ощутил некий мистический толчок, последовавший скорее изнутри, чем извне. Надо полагать, что это была первая развилка в моем, как выражался Эдгар По, «странствии странствий», и вела она в год тысяча девятьсот семьдесят шестой, к участковому инспектору Бурдейко. «Привет, папаша!» – мысленно отсалютовал я, благополучно проносясь мимо.
Еще один толчок, еще одна боковая развилка, на этот раз к году тысяча девятьсот сорок четвертому, к изнасилованной бабе, так и оставшейся для меня безымянной.
Затем толчки стали следовать раз за разом, и, досчитав до десятка, я сбился, поскольку сознание мое было целиком занято куда более важной заботой: «Умереть, умереть, умереть…»
Ну и глубок же колодец вечного успокоения! Не всякий желающий зачерпнет с его дна мертвой водицы. А поначалу-то дело казалось таким простым…
И вот мне почудилось, что я все же достиг предела пределов, хотя, что это такое в плане конкретном, понять пока не мог. Ощущение неудержимого скольжения пропало, но мое состояние не имело ничего общего со смертью.
Более того, я был жив как никогда прежде, если только так можно выразиться. Дикая, необузданная сила, заставляющая быка кидаться на первого встречного, буквально распирала меня. Хотелось действовать – мчаться куда-то на горячем скакуне, топтать врагов, хлестать водку, перечить всем подряд, лобызать (и не только лобызать) женщин.
В темной комнате пахло вином, терпкими ароматами заморских пряностей и березовыми дровами. Постель на этот раз мне досталась такая широкая, что, даже раскинув руки, нельзя было дотянуться до ее краев.
Заранее догадываясь, какие сюрпризы могут ожидать меня на этом необъятном ложе любви, я осторожно пошарил вокруг.
Так и есть! Вновь я был не один, вновь рядом со мной оказалось теплое, обнаженное тело, судя по шелковистой коже – женское.
– Пора, – сказала моя соседка по постели. – Хватит нежиться, сударь.
– Подарите мне еще миг блаженства, моя повелительница, и я сочту себя счастливейшим из смертных, – произнес я, потянувшись к женщине.
– Не сейчас! – возразила она. – Если бог пошлет нам удачу, завтра вы вновь получите все нынешние наслаждения и даже сверх того. Это я обещаю. А пока вы должны помнить о своем высоком предназначении и о данных перед аналоем клятвах.
– Всенепременно! – молодцевато воскликнул я. – Думать с детства не приучен, это уж как водится, зато память имею отменную. И от своих клятв не откажусь даже на дыбе.
– Рада слышать это. Умников ныне развелось изобильно, а вот верных людей – можно по пальцам пересчитать. Ох, мерзкие времена…
Затем вспыхнула свеча. Узкая, но твердая ладошка ухватила меня за запястье, и я был почти силой извлечен из постели. Освещая путь массивным шандалом, женщина потащила меня за собой через целую анфиладу комнат, высокие окна которых были плотно закрыты тяжелыми шторами.
Более или менее светло было только в последней комнате, где мы и остановились. Шторы здесь были слегка раздвинуты, но свет, пробивавшийся сквозь заледенелое стекло, был так скуден, что не мог всерьез соперничать даже с огоньком свечи.
Оба мы были совершенно обнажены, но при этом моя спутница не выказывала никаких признаков стыда. Вовсе не распутство побуждало ее к подобному поведению. Просто она была выше всяких мелочных бытовых условностей.