– Тиха украинская ночь… – сквозь зубы процедил Добрыня и велел слугам в честь удачного возвращения готовить пир.
Гонцы, предусмотрительно посланные в Киев еще с половины пути, должны были заранее предупредить всех, с кем Добрыне необходимо было срочно свидеться.
Гости стали собираться за полночь – почти все прибывали тайком, без конной стражи, без факелов, без шутов и музыкантов. В воротах их с почетом встречали боярские слуги и по брошенным прямо на землю холстинам провожали в гридницу, где уже были накрыты столы с яствами, названия и рецепты которых знал один только Добрыня, – гамбургеры, чебуреки, шашлыки, шницеля. Впрочем, хватало и привычных блюд: жареных лебедей, рыбных балыков, осетровой икры, переяславской сельди, разварной свинины, вяленой конины, соленых слив, пирогов, простокваши, моченого гороха, орехов.
Явившийся одним из последних вольный витязь Дунай, немало постранствовавший и в ляшских, и в литовских, и прусских землях, сказал:
– Больше никого не будет. Соратника нашего Ивора Кучковича прошлого дня в срубе спалили за чернокнижие, а купец Могута, объявленный разбойником, к печенегам сбежал.
– Тогда начнем. – Добрыня встал во главе стола. – Святой отец, читай молитву.
Царьградский черноризец Никон, в Киеве скрывавшийся под личиной нищего калика, затянул: «Отче наш…» – и все присутствующие, кроме хазара Шмуля и волжского болгарина Мусы, державшихся своей веры, стали ему подтягивать.
Когда сказано было «Аминь» и христиане перекрестились, Добрыня сам обошел гостей с кувшином греческого вина (слуги на ночные застолья не допускались). Налито было даже мусульманину Мусе, которому, как находящемуся в походе воину, строгий закон Аллаха позволял кое-какие поблажки.
– Спасибо, что хозяина почтили, что не побрезговали его хлебом-солью, – сказал Добрыня. – Теперь с божьего благословения осушим кубки.
Выпив, присели на лавки и занялись закусками. Четверть часа сохранялась относительная тишина, нарушаемая лишь чавканьем, сопением и хрустом костей, то есть звуками, скорее свойственными насыщающейся волчьей стае. Впрочем, такое поведение было вполне простительно для людей, родившихся задолго до возникновения самого понятия «этикет».
Заморив червячка, на что ушло полпоросенка и пара балыков, Дунай спросил:
– Как съездил, Добрыня Никитич?
– Удачно, – ответил хозяин. – Добыл князю полдюжины возов варяжского оружия и бочку злата.
– Что так щедро?
– Иначе нельзя было. Тать, который всем этим прежде владел, сюда доставлен. Завтра перед князем предстанет. А язык у него длинней, чем у беса хвост, и совести никакой. Ему только дай потачку. Зачем мне лишние наветы?
– Ума и осторожности тебе, Добрыня, не занимать, – произнес купец Ушата, в крещении Роман. – Да только дела наши – хуже некуда. Соглядатаи княжеские шага ступить не дают. Где ни притулишься, там вереи дверные подслушивают и сучки стенные подглядывают. По любому подозрению в застенок волокут. Недавно двух варягов, отца и сына, греческую веру принявших, прямо в собственном дому сожгли. И лишь за то, что те отказались поклоняться деревянным кумирам – Одину и Тору.
– Что ты предлагаешь? – видя, что обжорство поутихло, Добрыня пустил кувшин по кругу.
– Бунтовать надо, пока не поздно. Ярослава на место Владимира ставить. Поговаривают, что он в почтении к греческой вере взращен.
– Мал еще Ярослав, – возразил Добрыня. – В соплях ходит… За ним ни народ, ни дружина не пойдут. Великая смута на нашей земле случится. Я, признаться, достойного преемника Владимиру сейчас не вижу. Пусть себе остается на великокняжеском столе, только окрестится.
– Как же, ожидай! Скорее бык отелится, чем он окрестится, – воскликнул Сухман, в прошлом княжий чашник, за пустяковый проступок изгнанный Владимиром со двора. – Свет еще не видывал подобного изверга. Ему лишь бы бражничать, блудом тешиться да невинных людей губить. Разве греческая вера подобный срам позволит?
– Я Владимира лучше любого из вас изведал. – Добрыня в отличие от сотрапезников говорил спокойно, взвешивая каждое слово. – Право, даже не знаю, в кого он такой уродился. Отец его, Святослав, был аки барс и иной доли, кроме бранной, для себя не желал. Во всем был стоек, даже в заблуждениях. Сама натура его противилась принятию христианства. Сын не такой. Благо что с малолетства без матери воспитывался. Он не барс и даже не волк, а змей лукавый. На каждый спрос два ответа держит. Его любая вера устроит, лишь бы властвовать позволяла. Если под Владимиром великокняжеский стол пошатнется, он ради собственного спасения с дияволом побратается. И даже без оглядки. Сменит Одина на Христа столь же просто, как прежде сменил Перуна на Одина.
– Пока варяжская дружина в городе сидит, ни один киевлянин открыто не окрестится. Даже великий князь, – молвил черноризец, всем разносолам предпочитавший черствые просвиры, специально для него припасенные.
– Так изгнать их из города! – вспыльчивый Сухман стукнул кубком по столешнице.
– Как? – воскликнули сразу несколько голосов. – Откель силу взять?
– Эх, перекупить бы их, – мечтательно произнес купец.
– За какие шиши? Нет у нас такого достатка.
– В Царьграде занять, – оживился купец. – У кесарей.
– Кесари просто так не дадут, – покачал головой Добрыня. – Им залог нужен. Полкняжества, никак не меньше… Пусти козла в огород, сам голодным останешься.
– Тогда и говорить не об чем, – с горечью молвил Дунай. – Выпьем еще по кубку и разойдемся в разные стороны. Стерпим и Владимира, и Одина. Не такое приходилось терпеть. Хазарам дань платили и ляхам кланялись. Князь от бога, а боги, лукавить не будем, от человека. Если любы народу идолы поганые, так тому и быть. По дураку и колпак. Свинье грязь, соколу небо.
– Не скажи. – Добрыня поправил фитиль в потускневшем светильнике. – Вера для человека как точило, которое тупое железо в разящий меч превращает. Вера пращуров наших, надо признаться, была негодным точилом. Но и варяжская нисколько не лучше. Как лилась на этом свете кровь, так и на том будет литься, пока весь мир не воспылает, аки стог соломы. И кем бы ты при жизни ни был, праведником или грешником, все равно обречен в этом всеобщем пожаре погибнуть. К чему тогда, спрашивается, добро творить? Чего ради страсти усмирять? Волхвы варяжские учат, что участь каждого смертного предопределена заранее и изменить ее несбыточно. То же и с богами. Их конец назначен. Неизбывный рок превыше неба. Вера греческая, напротив, сулит человеку воздаяния за дела его. Подает надежду на спасение и вечную жизнь. Поименно обличает каждый грех. Любая языческая вера в сравнении с ней бедна и уныла, как убогая вдовица. Величие христианства признают все народы, вырвавшиеся из дикости. Одни мы вкупе с литвой и ятвягами в невежестве прозябаем. Где учение Христово утвердилось, там и жизнь наладилась. Нравы смиряются, промыслы процветают, законы крепнут.
– Это мы с тобой понимаем, – перебил хозяина Сухман. – А как сию истину до черного пахаря довести? До смерда, нищетой одолеваемого? До чуди и мери? До печенега? До того же самого варяга, который свой меч за живую тварь почитает?