– Тю-тю, вспомнил! – Пугачев даже присвистнул. – Прежние мои манифесты само время похерило. Нынче все иначе будет.
– Как сие, батюшка, понимать? Бродячих псов в покое оставить? Земли монастырям вернуть? Зловредных птиц не гонять? Ведь упомянутый манифест был составлен вследствие того, что ворона тебе на треуголку нагадила. Прямо на ступенях божьего храма.
– Что-то я этот случай не упомню, – нахмурился Пугачев.
– Помилуй, батюшка! Да что это с тобой! Ужель ты и оду забыл, которую я в честь твоего восшествия на престол составил? Мне за нее граф Разумовский двести рублей пенсиона пожаловал.
– Сколько раз повторять, отшиб мне память проклятый Орлов! Да и ода твоя, наверное, срамная была.
– Никак нет, батюшка. Самая что ни на есть благонравная. Вот послушай отрывочек.
Барков принял соответствующую пииту позу и с чувством продекламировал:
Премудрых дел твоих начало
Надежду россам подает.
Что через жопу доходило,
Впредь через голову дойдет.
Завершив чтение, он тут же пояснил:
– Это я к тому, что ты шпицрутены на меры убеждения заменил.
– Врешь ты все. – Пугачев едва сдержал улыбку. – Даже дурак Разумовский за такую похабщину двести рублей не дал бы.
– Ода длинная была. В двадцать четыре куплета. До места, мной зачитанного, граф Кирило просто не добрался… А хошь, я тебе новую оду посвящу? В честь чудесного спасения и возвращения на дедовский престол?
Прежде чем Пугачев успел отреагировать на это предложение, Барков уже вдохновенно читал новое четверостишие:
Мохнаткой Катькиной прельщенный,
Злодей Орлов кинжал занес,
Но жив помазанник остался.
Его сонм ангелов унес.
– С одами повременим. – Пугачев решительно прервал чрезмерно распалившегося поэта. – На то будет свое время… А сейчас не мешкая возвращайся в Петербург и передай тем, кто тебя послал, что я все ихние условия принимаю. Хотя мог бы поторговаться-покочевряжиться. Едва только морозы грязь на дорогах скуют, сразу и выступлю. Встречное условие будет только одно. Пускай они Катьку построже стерегут, а еще лучше – каким-либо способом отрешат от жизни. Нельзя ей, змее подколодной, доверять. Такую стервозу только немецкая земля способна родить.
– Пока сие невозможно. – Барков развел руками. – Приговор низложенной императрице по английскому примеру вынесет всенародный суд. Они-то своего короля не пощадили… Возни, конечно, много будет, но зато потом никто не посмеет упрекнуть тебя в жесткосердии и самоуправстве.
– Ох, не доведет вас это чистоплюйство до добра. – Пугачев презрительно скривился. – Курицу зарубить брезгуете, а страной собираетесь править. Пташки милосердные! Ну ничего, с божьей помощью наведем порядок в России-матушке. Не мы Европе будем кланяться, а она нам. Вот тогда и сочиняй свои хвалебные оды. Нам для душевной услады, себе для пропитания телесного. Золотом за них будешь осыпан.
– Дожить бы. – Барков мечтательно закатил глаза. – А то последние штаны в самом неподходящем месте прохудились.
– Штаны мы тебе, так и быть, пожалуем. Дабы в дальней дороге не отморозил причинное место. Само собой и провиант получишь. Вина не ожидай. Знаю я твою пагубную склонность к сему зелью. Еще заедешь не в ту сторону.
– Мне бы, батюшка, какими-нибудь бумагами от тебя запастись. А то в Петербурге власть столь же недоверчивая, как и здесь. Заподозрят, что я дальше Тосно никуда не ездил, а там целый месяц бражничал.
– За бумагами к Бизяеву обратись.
– А не продаст, хлыщ дворянский?
– Не успеет. Сегодня я ему полную отставку дам. И от должности, и от земной юдоли. Надокучил, ферт дворцовый.
– Тогда я, батюшка, поспешу. Дабы первого твоего советника живым застать. И самому отсель целехоньким уйти. Вдруг ты передумаешь! Нрав-то у тебя, как я погляжу, переменчивый, будто ветер-шелоник.
– О себе не беспокойся. Уйдешь. Мне ты покудова живым полезней… Только напоследок есть у меня к тебе один вопрос. Мы ведь уже не первый год знаемся, так?
– Так.
– Был я в ту пору для всех простым казаком и скитался по свету в поисках куска хлеба. Знали про меня от силы два десятка ближайших товарищей. А ты, безбедное петербургское житье оставив, зачал рыскать в степях между Волгой и Яиком, у всех встречных людишек выспрашивая: не знает ли кто человека по прозванию Емельян Пугачев. Было такое?
– Было, не спорю, – чуть помедлив, ответил Барков.
– Ведь никаких достоинств за мной тогда не водилось, а про царское свое происхождение знал я один. Чем же я тебе интересен был? Отвечай прямо, не лжесловь. Гнева моего можешь не опасаться.
– К чистосердечному признанию, батюшка, принуждаешь? Что же, изволь… Нагадала мне однажды цыганка, что погубит Россию донской казак Емельян Пугачев, бывший хорунжий. Вот я ради безопасности своего отечества и радел.
– Убить меня, стало быть, стремился?
– Имелось такое намерение, отрекаться не буду.
– Почему же ты не исполнил его? Удобных случаев, поди, хватало.
– Случаев хватало, да смысл пропал… Если в половодье река запруду подмывает, то любая капля может стать последней. И совсем не важно, как ту роковую каплю кличут – Емельяном Пугачевым, Афанасием Хлопушей, Иваном Чикой, Максей Шигаевым или Адылом Ашменевым. Один хрен – не устоять запруде.
– Это надо так понимать, что среди других бунтарей я тебе самым пристойным показался?
– По сравнению с Хлопушей или Грязновым ты, батюшка, просто голубь.
– За откровенный ответ хвалю. Больше ни о чем пытать не буду. Ступай с богом. Может, когда еще и свидимся.
– Непременно.
Поклонившись, Барков стал пятиться к дверям, но внезапно выпрямился и лукаво ухмыльнулся.
– А помнишь, батюшка, наши недавние рассуждения про манифесты? Дескать, для вящей доходчивости их лучше бы потешными виршами излагать. Вот тебе стихотворный пересказ манифеста о борьбе с воронами:
Какой такой зловредный тать
Осмелился на самодержца срать?
Зачем столице строгий вид,
Когда с небес говно летит?
Дабы такому впредь не быть,
Полеты нужно запретить.
Все виды птиц сшибать картечью,
А ангелов – срамною речью.
Заверен с самого утра
Указ сей именем Петра.
Власть мятежников, по слухам, простиралась только до Лобни, а петербургские вольнодумцы – опять же по слухам – дальше Чудова нос не совали.
Огромное пространство, расположенное между этими географическими точками, ныне представляло собой нечто совершенно неведомое, сравнимое разве что с далекой камчатской землей, лишь недавно в самых общих чертах описанной солдатским сыном Степаном Крашенинниковым.