О любви | Страница: 45

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Мне не поверят. Тебе поверят сразу. Ты и скажи.

Переводчица задумалась.

— Вообще можешь выдвинуть идею ортодоксальной семьи. Эпидемия СПИДа всех должна загнать в семью.

Я вспомнила круговорот женских частей тела вокруг бедного Мориса и вздохнула:

— Не загонит…

Ничто не оттянет человека от основного инстинкта. Ведь от любви беды не ждешь…

Я не хочу обсуждать эту тему. Я прошу Настю:

— Скажи ведущему, пусть спросит про перестройку.

— Перестройка надоела, — отмахивается Настя. — И русские тоже надоели. И времени нет. У нас только пять минут на все про все.

Настя заглянула в листок.

— Третий вопрос: отличительное качество француза. Как тебе показалось?

Я думаю. Французы никогда не говорят «нет». В отличие от немцев. У немцев все четко: да или нет. У француза — может быть. Пететре. Почему? Для комфорта. Если сказать «нет», можно вызвать у собеседника негатив. Собеседник злится, выбрасывает адреналин, и ты оказываешься в адреналиновом облаке. Дышишь им. А это вредно. И неприятно. Главное — избежать стресса, и своего и чужого. В капитализме — все во имя человека, все на благо человека.

Подошел ведущий, сказал:

— Аттансьон!

Переводчица облизнула губы, как кошка во время жары.

Начиналась съемка.

На другой день с дачи приехала Мадлен, чтобы оказать мне внимание и попрощаться. Между прочим, могла бы и не приезжать, но у воспитанных людей свои привычки. А может быть, ее вызвал Морис, поскольку ему некогда было мной заниматься.

Платье от хозяйки салона обошлось мне в половину цены (подарок за скромность). Иногда выгодно быть хорошим человеком. Но только иногда. Как правило, это не учитывается.

У меня остались какие-то деньги, и Мадлен повезла меня в Галери Лафайет.

Мы бродили, мерили. Мадлен скучала, потому что она никогда не заходила в такие дешевые магазины. Только со мной.

Я тоже не люблю дешевые вещи и всегда покупаю что-то одно, на все деньги. Но это одно навевало на Мадлен тоску. Я видела это по ее лицу.

Я зашла в примерочную. Мадлен присела в ожидании на корточки, как у нас в России сидят восточные люди. Отдыхают на корточках. Мадлен положила подбородок на кулачок. И подбородок и кулачок были узкие. Во мне зародилось теплое чувство. Ее хотелось защитить. Мне стало тревожно, что кто-то пройдет мимо и толкнет, и она растянется на полу всеми своими узкими косточками. Я вышла и сказала:

— Поехали домой.

Мы вернулись в дом Мориса, вернее, в их общий дом. Мадлен предложила пообедать в ресторане. Это входило в распорядок дня. Но я не хотела ее напрягать. Я предложила поесть дома.

Мадлен открыла холодильник, достала нечто, стала разворачивать. Я увидела, что это тончайший кусок мяса, положенный на пергамент и закрученный в трубочку, как рогалик.

Мадлен раскрутила пергамент, сняла мясо, бросила на сковородку, потом поддела и перевернула. Процесс приготовления занял пять минут.

Мы сели за стол.

— Я утром была у врача, — сказала Мадлен.

Значит, она приехала для консультации с врачом.

— Все в порядке, — с удовлетворением добавила Мадлен.

— А что у вас? — спросила я, хотя не знаю: удобно ли об этом спрашивать.

— Рак. Чуть-чуть.

Я быстро опустила глаза в тарелку, чтобы скрыть замешательство. Рак — это приговор. Приговор не бывает чуть-чуть. Это смертная казнь, растянутая во времени.

— Была операция? — осторожно спросила я.

— Нет. Стадия нуль. Чуть-чуть.

Миллионеры следят за здоровьем и хватают свою смерть за хвост в стадии нуль. А все остальное население сталкивается с ней лоб в лоб, как с грузовиком, когда уже все поздно. Рак сожрал половину планеты, включая Миттерана.

Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда — Эфиопия.

Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное.

— Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму?

— Аттансьон, — мрачно ответила Мадлен. Я поняла: мало ест.

— У него другая, — вдруг сказала Мадлен. — Отре фамм.

Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами.

— Но! — не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы.

— Да! — крикнула, как выстрелила, Мадлен. — Ей двадцать пять лет!

Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука — полная пятерня. Это означало двадцать пять лет.

Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала:

— Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами.

— Что ты видела? — не поняла Мадлен.

— Как он на тебя смотрит. Он тебя любит.

Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом.

— Любит, — еще раз повторила я и добавила: — Страстно…

Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала.

Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь.

Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане — том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс.

Мы сидели втроем — все, как в первый раз, и все по-другому. Я — вамп, Морис — постаревший Ив Монтан, Анестези — секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства.

— Ты ее видела? — тихо, заговорщически спросила она.

— Кого? — притворяюсь я.

— Знаешь кого. Соньку.

Я молчу, тяну резину.

— Какая она?

— Ты лучше, — нахожусь я.

— Чем?

— Привычнее глазу.

— Молодая?

Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю:

— Двадцать пять лет.

В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим.