Лавина | Страница: 212

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Стучали ходики. Иван закрыл глаза и вспомнил себя маленьким. Как давно началась его жизнь. И сколько еще протянется…

Марго обтекала его, как река, заполняя все изгибы, не давая проникнуть ни боли, ни сквозняку.

* * *

— Ты о чем?

— Я счастлив. Так спокойно на душе. В самой глубине так тихо. Вот все, что человеку надо. Тишина на душе и преданная женщина с легкими руками.

— И морщинами, — добавила Марго.

— И морщинами, которые ты сам навел ей на лицо. Морщинами от слез и смеха. Ты делал ее счастливой — она смеялась. Делал несчастной — плакала. Так и должно быть: мужчина берет молодое лицо в начале жизни и расписывает по собственному усмотрению.

— А если уже до тебя расписали?

— Все сотру, что до меня.

— Ты меня не бросишь?

— Нет. А ты меня?

— Я — твоя собака. Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А если не захочешь, я пойду на расстоянии.

— Не говори так…

Они переплелись руками, телами, дыханием. И уже невозможно было их распутать, потому что непонятно — кто где.

— Ты куда?

— Взять сигареты.

— Я с тобой.

— Подожди меня.

— Не могу ждать. Я без тебя не могу.

— Ну подожди!

— Не могу. Честное слово.

— Ну посчитай до десяти. Я вернусь.

Он встал и вышел.

Марго начала считать:

— Раз… два… три… четыре… пять…

Когда он вернулся, Марго стояла посреди комнаты и смотрела на дверь. От ее наготы исходил легкий свет, потому что она была самым светлым предметом в комнате. Он подошел и сказал:

— Ты светишься. Как святая.

— Не уходи больше никогда и никуда, — серьезно попросила она.

Он смотрел в ее лицо. Она казалась ему замерзшей перепуганной дочерью.

* * *

Марго проснулась оттого, что он целовал ее лицо. Она открыла глаза и сказала с сильным страхом:

— Нет!

— Что «нет»?

— Я знаю, что ты хотел сказать.

— Что?

— Что тебе надо идти на работу.

— Действительно. А как ты догадалась? Ты что, телепат?

— По отношению к тебе — да. Я пойду с тобой.

— Куда? В операционную?

— Я сяду внизу на лавочке и буду смотреть на окна, за которыми ты стоишь.

— Я кого-нибудь зарежу. Я должен принадлежать только больному. А ты будешь оттягивать. Понимаешь?

Марго тихо заплакала, наклонив голову.

— Я не могу уйти, когда ты плачешь.

— Я плачу по тебе.

— По мне? — удивился Корольков.

— Мне так жаль оставлять тебя без себя. Я боюсь, с тобой что-то случится…

— Интересно… Кто здесь врач, а кто больной? Марго поднесла ладони к ушам.

— В ушах звенит…

— Это малокровие.

— Нет. Это колокола. По мне и по тебе.

— Что за чушь?

— Ты больше не придешь…

— Приду. Я приду к тебе навсегда.

— Когда?

— Завтра.

— А сегодня?

— Сегодня у Оксаны день рождения. Шестнадцать лет. Росла, росла и выросла.

— Большая…

— Да. Большая. Но и маленькая.

— Мне страшно…

— Ну почему? Ну хочешь, пойдем со мной…

— Нет. Ты кого-нибудь зарежешь. Я буду виновата. Я тебя здесь подожду. Посчитаю до миллиона.

— Не считай. Займись чем-нибудь. Найди себе дело.

— А у меня есть дело.

— Какое?

— Я люблю.

* * *

По дому плавали запахи и крики. Надежда накрывала стол и ругалась с Оксаной, которая находилась в ванной и отвечала через стену. Слов не было слышно, но Корольков улавливал смысл конфликта. Конфликт состоял в том, что Надежда хотела сидеть за столом вместе с молодежью, а Оксана именно этого не хотела и приводила в пример других матерей, которые не только не сидят за столом, но даже уходят из дома. Надежда кричала, что она потратила неделю на приготовление праздничного стола и всю прошлую жизнь на воспитание Оксаны и не намерена сидеть на кухне, как прислуга.

Корольков лежал у себя в комнате на своем диване. Болело сердце, вернее, он его чувствовал, как будто в грудь положили тяжелый булыжник. Он лежал и думал о том, что вот уйдет, и они будут ругаться с утра до вечера, потому что Оксана не умеет разговаривать с матерью, а Надежда — с дочерью. Она воспитывает ее, унижая. И они зажигаются друг о друга, как спичка о коробок.

Корольков знал по себе: от него тоже можно чего-то добиться только лестью. Никаких правд. А тем более — унижений. Лесть как бы приподнимала его возможности, и он стремился поднять себя до этого нового и приятного ему предела.

Отворилась дверь, и вошла Оксана в новой кофте в стиле «ретро», или, как она называла, «ретруха». Хорошо исповедовать «ретруху» в шестнадцать лет.

— Пап, ну скажи ей, — громко пожаловалась Оксана. — Чего она мне нервы мотает на кулак?

— Как ты разговариваешь с матерью? — одернул Корольков.

— Ну пап. Ну чего она сядет с нами? Я все время буду в напряженке. Она вечно что-нибудь ляпнет, что всем неудобно…

— Что значит «ляпнет»?

— Ну не ляпнет. Поднимет тост за мир во всем мире. Или начнет обращать на меня внимание… Или начнет всем накладывать на тарелки, как будто голод…

— Ты не голодала, а мы голодали.

— Так это когда было. Сорок лет назад голодала, до сих пор наесться не может. Хлеб заплесневеет, а она его не выбрасывает.

— Довольно-таки противно тебя слушать, — объявил Корольков. — Ты говоришь, как законченная эгоистка.

— Ну извини… Но ведь мой день рождения. Мне же шестнадцать лет. Почему в этот день нельзя сделать так, как я хочу?

Корольков посмотрел на ее чистенькое новенькое личико с новенькими ярко-белыми зубами и подумал, что ее перелюбили в детстве и теперь придется жать то, что посеяли. Он понимал, что нужен был дочери не тогда, когда носил ее на руках и посещал в пионерском лагере. Носить и посещать мог любой добрый дядя. А именно теперь, в шестнадцать лет, когда закладывается фундамент всей дальнейшей жизни, — именно теперь нужен родной отец. И не амбулаторно, как говорят врачи, — пришел, ушел. А стационарно. Каждый день. Под неусыпным наблюдением. Чтобы не пропустить возможных осложнений. А осложнения, как он понимал, грядут.