— Ты не очень торопишься? — спросил он.
— А что? — Севка напрягся, окаменел спиной и плечами.
— Николай Иваныч весь текст забыл, — поделился режиссер. — Ты бы порепетировал с ним, пока мы тут свет ставим…
Подошел Николай Иваныч. Остановился пригорюнившись. Виновато, медленно мигал, как звероящер.
Севка посмотрел на его белые широкие брови и сухо сказал:
— Пойдем…
Они отошли к доскам. Сели на них, одинаково ссутулившись, развесив руки на острых коленях.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — спросил Севка.
— Ты когда-нибудь видел звероящера? — повторил Николай Иваныч.
— Это я говорю, — поправил Севка. — А ты должен спросить: «Какого звероящера?»
— Какого звероящера? — обреченно проговорил Николай Иваныч и поковырял ногтем доску.
— Ты с кем разговариваешь?
— С тобой, — удивился Николай Иваныч.
— Ну вот, на меня и гляди.
В этот момент к доскам, осторожно, брезгливо ступая, подошла кошка. Она остановилась, повернула голову и сурово, очень официально посмотрела на мальчиков.
И Севке было непонятно: то ли эту кошку привезли на кинопробу, то ли она здесь живет.
* * *
— Ты слушаешь или нет?
— Слушаю. А что я еще делаю?
— Думаешь про свое.
— Ничего я не думаю про свое. Со мной все ясно. Если кастрюлю поставить на самый сильный огонь, суп выкипает, вот и все.
— Суп? — переспросила Татьяна.
— И любовь тоже. Нельзя создавать слишком высокую температуру кипения страстей. У поляков даже есть выражение: нормальная милошчь. Это значит: нормальная любовь.
— Тебе не интересно то, что я рассказываю? — заботливо спросила Татьяна.
— Интересно. Рассказывай дальше.
— А на чем я остановилась?
По пруду скользили черные лебеди. Неподалеку от берега на воде стояли их домики. В том, что лебеди жили в центре города в парке культуры и отдыха, было что-то вымороченное, унизительное и для людей, и для птиц.
Женщина за нашей спиной звала ребенка:
— Ала-а, Ала-а…
Последнюю букву «а» она тянула, как пела.
Подошла Алла, худенькая, востроносенькая.
— Ну что ты ко всем лезешь? — спрашивала женщина.
Алла открыто, непонимающе смотрела на женщину, не могла сообразить, в чем ее вина.
— Пойдем посмотрим наших, — предложила я.
Был первый день летних каникул.
К каждому аттракциону тянулась очередь в полкилометра, и вся территория парка была пересечена этими очередями. Ленка, Юлька и Наташка пристроились на «летающие качели». Они стояли уже час, но продвинулись только наполовину. Впереди предстоял еще час.
Дочери Татьяны Ленка и Юлька были близнецы. Возможно, они чем-то и отличались одна от другой, но эту разницу видела только Татьяна. Что касается меня, я различала девочек по голубой жилке на переносице. У Юльки жилка была, а у Ленки нет.
Юлька и Ленка были изящные, как комарики, и вызывали в людях чувство умиления и опеки.
Моя Наташка как две капли воды походила на меня и одновременно на тюфячок, набитый мукой. Она была неуклюжая, добротная, вызывающая чувство уверенности и родительского тщеславия. Полуденное солнце пекло в самую макушку. Подле очереди на траве сидели женщины и дети. На газетах была разложена еда. На лицах людей застыла какая-то обреченность и готовность ждать сколько угодно, хоть до скончания света.
— Как в эвакуации, — сказала Татьяна.
— Интересно, а чего они не уходят?
— А чего мы не уходим?
— Пойдемте домой! — решительно распорядилась я.
Ленка и Юлька моментально поверили в мою решительность и погрузились в состояние тихой паники. Наташка тут же надела гримасу притворного испуга, залепетала и запричитала тоном нищенки:
— Ну пожалуйста, ну мамочка… ну дорогая…
При этом она прижала руки к груди, как оперная певица, поющая на эстраде, и прощупывала меня, буравила своими ясными трезвыми глазками чекиста.
Ленка и Юлька страдали молча. Они были воспитаны, как солдаты в армии, и ослушаться приказа им просто не приходило в голову.
— Пусть стоят, — сдалась Татьяна.
Наташка тут же вознесла руки над головой и завопила:
— Урра-а-а! — приглашая подруг ко всеобщему ликованию.
Юлька деликатно проговорила «ура» и засветилась бледным, безупречно красивым личиком. А Ленка промолчала. Ей требовалось время, чтобы выйти из одного состояния и переместиться в другое.
Я встала в очередь, и эта же самая гипнотическая покорность судьбе опутала и меня. Мне показалось, что температура моего тела понизилась, а мозги стали крутиться медленнее и по кругу, постоянно возвращаясь в одну и ту же точку. Мой организм приспособился к ожиданию.
Аттракцион рассчитан на четыре минуты. Надо ждать два часа. По самым приблизительным подсчетам, ждать надо в тридцать раз больше, чем развлекаться. И так всю жизнь: соотношение ожидания и праздника в моей жизни — один к тридцати.
Люди стираются, изнашиваются в обыденности. Они стоят в очереди, чтобы получить четыре минуты счастья. А что счастье? Отсутствие обыденного? Или когда ты ее любишь, твою обыденность?
В старости любят свою обыденность или не замечают ее. Может, мы с Татьяной еще молоды и ждем от жизни больше, чем она может нам предложить. А может, мы живем невнимательно и неправильно распределяем свое внимание, как первоклассник на уроке.
Татьяна стояла передо мной. Я видела ее сиротливый затылок и заколку с пластмассовой ромашкой. Должно быть, одолжила у Юльки или у Ленки.
Татьяна обернулась, посмотрела на меня сухим выжженным взором.
— У него позиция хуторянина, — сказала она. Вспомнила, на чем остановилась. — Позиция: «мое» или «не мое». А если «не мое», то и пошла к чертям собачьим.
— Но ведь все так, — сказала я.
— Но как же можно уйти, когда чувство?
— Во имя будущего. В наших отношениях нет будущего.
— Будущее… — передразнила Татьяна. — Наше будущее — три квадратных метра.
— Значит, он ищет ту, которая его похоронит.
— Не все ли равно, кто похоронит. Надо искать ту, с которой счастье. Сегодня. Сейчас.
Татьяна смотрела на меня истово, как верующая, и мне тоже захотелось счастья сегодня, сейчас. Сию минуту. Я даже оглянулась — не стоит ли оно у меня за спиной.
* * *