Олег сел возле Ирочки на пол.
Собака покосилась и не подползла. Что-то чувствовала.
Он все сделал правильно. Не пошел за Петраковой в страну любви. Сохранил чистоту и определенность своей жизни. Но в мире чего-то не случилось: не образовалось на небе перламутровое облачко. Не родился еще один ребенок. Не упало вывороченное с корнем дерево. Не дохнуло горячим дыханием жизни.
Ирочка лежала за его спиной, как прямая между двумя точками: А и Б. Она всегда была ОБЫКНОВЕННАЯ. Он за это ее любил. Девочка из Ставрополя, им увиденная и открытая. Но сейчас ее обычность дошла до абсолюта и графически выражалась как прямая между двумя точками. И больше ничего.
Петракова — многогранник с бесчисленными пересечениями. Она была сложна. Он любил ее за сложность. Она позвала его в страну любви. Разве это не награда — любовь ТАКОЙ женщины. А он не принял. Ущербный человек.
Олег поднялся, взял куртку и сумку.
Вышел из дома.
— Ты куда? — крикнула Анна.
— Мне завтра рано в больницу! — отозвался Олег.
— Мы тебя захватим! — с готовностью предложила Лида.
— Нет. Я хочу пройтись.
Олег вышел за калитку. Чуть в стороне стояла серебристая «девятка», номера 17–40.
«Без двадцати шесть», — подумал Олег и замер как соляной столб. Это была машина Петраковой.
Олег подошел. Она открыла дверь. Он сел рядом. Все это молча, мрачно, не говоря ни слова. Они куда-то ехали, сворачивали по бездорожью, машину качало. Уткнулись в сосны.
Юлия бросила руль. Он ее обнял. Она вздрагивала под его руками, как будто ее прошили очередью из автомата.
В конце ноября выпал первый снег.
Ирочка уже ходила по квартире, но еще не разговаривала, и казалось, видит вокруг себя другое, чем все.
Олег приходил домой все реже. Много работал. Ночные дежурства. А когда бывал дома — звонила заведующая отделением Петракова и вызывала на работу. Как будто нет других сотрудников.
Однажды Анна не выдержала и сказала:
— А вы поставьте себя на место его жены.
На что Петракова удивилась и ответила:
— Зачем? Я не хочу ни на чье место. Мне и на своем хорошо.
Вот и поговори с такой. Глубоководная акула. Если она заглотнет Олега, Анна увидит только его каблуки.
Однажды, в один прекрасный день, именно прекрасный, сухой и солнечный, Анна решила вывести Ирочку на улицу. С собакой.
Она одела Ирочку, застегнула все пуговицы. Вывела на улицу. Дала в руки поводок. А сама вернулась в дом.
Смотрела в окно.
Собака была большая, Ирочка слабая. И неясно, кто у кого на поводке. Собака заметила что-то чрезвычайно ее заинтересовавшее, резко рванулась, отчего Ирочка вынуждена была пробежать несколько шагов.
— Дик! — испуганно крикнула Анна, распахнула окно и сильно высунулась.
Собака подняла морду, выискивая среди окон нужное окно.
Анна погрозила ей пальцем. Собака внимательно вглядывалась в угрожающий жест.
Ирочка тоже подняла лицо. Значит, услышала.
Анна видела два обращенных к ней, приподнятых лица — человеческое и собачье. И вдруг поняла: вот ее семья. И больше у нее нет никого и ничего. Олега заглотнули вместе с каблуками. Остались эти двое. Они без нее пропадут. И она тоже без них пропадет. Невозможно ведь быть никому не нужной.
Дик слушал, но не боялся. Собаки воспринимают не слова человека, а состояние. Состояние было теплым и ясным, как день.
Ирочка стояла на знакомой планете. Земля. Она узнала. Вот деревья. Дома. Люди.
А повыше, среди отблескивающих квадратов окон, ЧЕЛОВЕК — ТОТ, КТО ЕЕ ЖДАЛ. Трясет пальцем и улыбается.
Над ним синее, чисто постиранное небо. И очень легко дышать.
Всю субботу пекли пироги, а все воскресенье их ели. Пироги были с мясом, с капустой, с яблоками, с вишнями, с картошкой. И вот эти, с картошкой, пока горячие, — были особенно вкусными. Эля съедала четыре штуки, желудок растягивался до того, что болела диафрагма, и вся она казалась себе переполненной, неповоротливой, как беременная бегемотиха.
Эля с ужасом и каким-то этнографическим интересом смотрела на стариков — родителей мужа. Они втягивали еду, как пылесосы. Потом, отвалившись, в прямом смысле слова, — откинувшись на стульях, начинали кричать песню. Пели три поколения: старые Кислюки, сын и внук Кирюшка. И были окончательно счастливы. Особенно старуха. Да и как не радоваться? Время досталось лихое, попробовали и холодного, и горячего. Когда выходила замуж в тридцатом году, у нее не было нижнего белья. Рубаху и трусы сшила из плаката. На трусах — белые буквы масляной краской. Потом краска смылась, а буквы все равно остались. Что-то там «да здравствовало». Нищета, голод, только и радости, что молодые. Но молодость никак не чувствуешь, а голод подпирает до зелени в глазах. В тридцатые годы Украина голодала. В войну тоже голодали. И после войны, в сорок шестом, пришла большая засуха. Научились есть впрок: а вдруг завтра не будет.
Время для жизни выпало крутое, но чем труднее живется, тем ярче мечтается. И когда мечтали о светлом будущем, то мечта выглядела в виде стола, заваленного пирогами.
И вот они пришли, эти самые светлые дни, и вот пироги — с мясом, с вишнями, с картошкой. Сын Толик вырос, получил высшее образование и теперь на шахте — юрист, сидит наверху, дышит свежим воздухом, не то что старый Кислюк — всю жизнь под землей, как крот, все легкие угольной пылью забиты. Внучок Кирюшка — красавчик и умник, ни у кого нет таких детей. Правда, на невестку похож, тощенький, как беговой кролик. Ну да все равно на кого похож, хоть на Гитлера. Главное, чтобы не отобрали. С появлением внучонка дом помолодел, живи себе и умирать не надо. Так-то старости вроде и не чувствуешь, но времени впереди осталось мало. Раньше, бывало, время торопили, чтобы скорей прошло. А теперь дни летят один за другим и за хвост не схватишь. Только что была зима, а уже лето. Раньше было: понедельник, вторник, среда, четверг, а теперь: весна, лето, осень, зима. Ложишься спать и не знаешь, проснешься или нет. Однако две жизни не проживешь, выше себя не прыгнешь. Живое думает о живом. У Кислюков свой сад и огород — живые витамины круглый год. Откармливали свинью, держали индюков. Целый день забит с утра до вечера, успевай поворачиваться. Как потопаешь, так и полопаешь. Покрутился — взрастил. Взрастил — продал. Продал — заработал. Заработал — трать. Потратил — радуйся. И все сначала. И все в жизни понятно. Сам живешь и детям помощь, слава Богу, в карман к сыну не заглядывают.
Невестка все равно недовольна, сидит, будто репей в заднем месте. А чего недовольна, спрашивается? Из каких таких господ? Лучше бы еще тройку детей родила, пока не выстарилась. Но Кислючиха не вмешивается, с советами не лезет. Сын сам выбрал, сам пусть живет. А то еще разведутся, ребенка отберут, не приведи Господи. Пусть все как есть, не было бы хуже.