— Я сдал дачу, — подтвердил Гракин. — Вот твои деньги.
Он протянул мне деньги. Я стоял и не брал. Гракин сунул деньги в мой карман.
Меня это покоробило. Гракин заметил.
— Здесь надо жить, топить, — сказал Гракин. — А то дом рассыхается.
— Дому нужно общение, — сказал я.
— Что? — не понял Гракин.
Комментатор вдруг закричал «гол!», и в комнате торжествующе завопили несколько голосов.
— Проходи, — предложил Гракин.
— Нет, — отказался. — Пойду.
В прихожую вышла Клава и посмотрела на меня открытым чистым взглядом.
— Эх, ты… — сказал я.
— Интересно, а на что ты рассчитывал?
— Поехали со мной, — позвал я.
— Нет, — отказалась Клава.
— Я буду тебя кормить и с тобой разговаривать.
— Это собаки привыкают к людям. А кошки — к дому…
— И тебе все равно с кем жить?
— Совершенно безразлично. Если меня не пинают ногами, конечно.
Я повернулся и пошел.
На улице было темно и ветрено. В небе мигали звезды.
Перед тем как выйти за калитку, я обернулся на дом. Из трубы шел дымок. Дом уютно светился желтыми окнами.
В углу правого окна, прижавшись мордочкой к стеклу, сидел котенок и смотрел мне вслед.
Я поднял руку и помахал ему. Котенок поднял лапу и тоже помахал, но не кистью, как я, а всей лапой, поводя слева направо, как кинозвезда, выходящая из самолета.
Я вышел за калитку. Поднял голову. Прямо надо мной, среди разрозненных облаков, стояла звезда.
— Ну, как тебе там? — спросил я негромко.
— Холодно, — отозвалась звезда, тоже негромко, и поежилась лучиком.
У меня была полная свобода под названием: одиночество.
Я остался один. Но зато научился понимать звезды.
Слеза набухала медленно, долго, потом окончательно сформировалась и пошла по щеке. Добралась до края щеки, подождала еще одну слезу и, набрав тяжесть, сорвалась на стол, покрытый не то смолой, не то черной краской.
Лариска размазала слезу пальцем.
— Ну, скажи ему, как есть… — зашептала я. — Просто поди и скажи…
— Что?
— Ну как «что»… Скажи: «Я вас люблю!»
— А он? — Лариска подобрала очередную слезу языком.
— А он тебе ответит.
— Что?
— «Я вас тоже» или скажет: «А я вас нет!» Так ты хоть будешь знать.
— А как ты думаешь, что он скажет?
— Прекратите разговоры! — приказала Гонорская. — Если вам не интересно, можете выйти из класса. Можете вообще не ходить на мой предмет.
Мы с Лариской замолчали.
— Побочная партия! — объявила Гонорская и подошла к роялю.
Она села, ударила по клавишам двумя руками, и мне показалось, что рояль удивился, как человек, и вздрогнул так, что даже подпрыгнул на всех трех ногах.
Гонорская играет громко и фальшиво по принципу: дурак не заметит, умный промолчит. Я веду себя как дурак и как умный. Замечаю и молчу. Но когда я слышу такое исполнение, я испытываю смятение и стыд.
Гонорская старается играть пореже и носит с собой магнитофон. И сейчас она закрыла рояль и включила магнитофон. Потом села на свое место и задумалась. О чем? Наверное, о любви. И весь наш выпускной курс музыкального училища — восемнадцать дев и трое юношей, — все сидят, слушают симфонию Калинникова и думают о любви. Кроме меня. Я считаюсь на третьем месте по красоте, после Тамары и Лариски, но я никогда не думаю ни о чем, кроме музыки.
У меня есть какие-то мальчики, три или четыре, а может, пять. С одним из них мы даже целуемся в парадном, но я каждый раз жду при этом, когда он отодвинет свое лицо от моего и я смогу уйти домой и сесть за пианино.
Я играю по восемь часов каждый день не потому, что я повышенно добросовестная, а потому, что все остальное мне неинтересно. Я не знаю, хорошо это или плохо. Наверное, ни то, ни другое. Это моя форма существования.
И еще я люблю бывать дома, потому что мне скучно без моих родителей, а им без меня.
Отец у меня красавец. В него влюблены все больные и весь медицинский персонал. Когда-то маме это нравилось, потом не нравилось, теперь все равно.
Магнитофон ревет, как водопроводная труба, но сквозь плохую запись я ловлю нежную витиеватую тему: звук бежит из звука, мысль никак не может остановиться. Потом приостанавливается незавершенно, чтобы передохнуть и снова начать свое чистое кружение.
Гонорская сказала, что Калинников рано умер. Я слушаю его душу. Представляю его себе с косым пробором в волосах, со светлыми карими глазами.
— Конечно! — горячо шепчет Лариска. — Ведь если бы он меня не любил, он не вел бы себя так.
— Как?
— Демонстративно равнодушно!
— Конечно! — шепчу я. — Просто он тебя дразнит!
…Чтение хоровых партитур — предмет необязательный, рассчитанный на то, что, если кто-нибудь по окончании училища захочет вести пение в общеобразовательной школе, он должен суметь прочитать с листа хоровую партитуру.
Я, например, собираюсь после училища поступить в консерваторию, стать лауреатом всех международных конкурсов и объездить весь мир.
Лариска собирается выйти замуж за Игнатия Петровича и родить ему троих детей. Он об этом пока ничего не подозревает.
У остальных студентов тоже более честолюбивые планы, чем пение в школе, поэтому к предмету все относятся с пренебрежением.
Занятия бывают раз в неделю — по вторникам, на один академический час положено по два ученика. Мы с Лариской ходим на чтение партитур вдвоем, на каждую из нас причитается по двадцать две с половиной минуты.
Сегодня вторник. Мы с Лариской стоим в мрачноватом коридоре первого этажа и поджидаем Игнатия Петровича.
— Ну что ты в нем нашла? — спрашиваю я.
— То, что он недоступен моему пониманию. Как марсианин.
— А Лерик доступен твоему пониманию?
Лерик — это Ларискин мальчик, курсант Военно-медицинской академии.
— Тоже недоступен, только с другой стороны, — говорит Лариска. — Я не понимаю, как можно быть таким синантропом.
Лариска влюблена в Игнатия, потому что он педагог, окончил консерваторию и как бы стоит на более высокой ступени развития. И потому, что он не обращает на Лариску никакого внимания.
— Раз я ему не нравлюсь, значит, он и получше видел, — делает Лариска логическое умозаключение. — Значит, я должна быть еще лучше тех, кто лучше меня. Великая война полов!