Можно и нельзя | Страница: 246

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Не надо умирать. Живи.

— Господи… — вздохнула бы Алка. — Никому не нужна. Ни на секунду.

— Ты и так в себе уверена, — сказала бы Наташа. — Ты сама себе нужна.

— Я? — Алка бы подумала. — Я, конечно, в себе уверена. Мне не надо, чтобы мне каждую секунду говорили, что я лучше всех. Но я хочу собой делиться. Отдавать себя. Видеть мир в четыре глаза.

— Отдавай себя Гусеву.

— А я ему не нужна. То есть нужна, конечно, но иначе. Мой реальный труд. Руки, горб, лошадиные силы. Но не глаза.

— Тогда какой выход? Уносить из дома глаза — грех. А жить вслепую — еще больший грех.

— А как жить? В чем истина?

— Если человек болен, то для него истина в здоровье. Если он в пустыне и хочет пить, то для него истина — вода. А если есть здоровье и вода, а нет любви, то для него истина — в любви. Чего нет, в том и истина.

— Истина — в незнании истины, — сказала бы Наташа. — Так же как не кончаются числа. Никогда нельзя найти последнего числа. И нельзя найти окончательной истины. И это правильно. Если человечество познает истину — человечество остановится. Оно дойдет до истины — и все. И уже дальше ничего не интересно.

— Наверное, нет общей истины. У каждого — своя. Главное — ее выделить и не затерять. Как драгоценный камешек в коробке среди пуговиц и бус.

— А как разобраться, что камешек, а что буса?

— Дело и дети — это камешки.

— А любовь?

— Это смотря что она после себя оставляет…

* * *

На закрытии выставки к Наташе подошел Игнатьев и сказал:

— Поздравляю. Успех — это самый реальный наркотик.

Наташа летуче улыбнулась ему, держа в руке бокал. На ней было платье на бретельках. Открытые плечи и спина. Можно в жару в лодке плавать. Васильки собирать. И на закрытие выставки прийти.

Мансурова не было. Когда Наташа вошла в зал, она сразу почувствовала, а потом уж и увидела, что его нет.

Подходили художники, педагоги, начальство. Поздравляли. Наташа благодарила, веря в искреннюю доброжелательность, но все время ждала. Что бы она ни делала, она ждала Мансурова, и каждая клеточка в ее теле была напряжена ожиданием.

Подошла руководительница выставки и спросила:

— Почему Мансуров два дня не отходит от Вишняковой?

Она назвала Наташу по фамилии — так, будто речь шла не о ней, а о третьем человеке и этого третьего человека она не одобряла.

— Два дня — это много? — беспечно спросила Наташа, выгораживая третьего человека.

— Это очень много, — с убеждением сказала руководительница выставки.

И это действительно очень много. Два дня — сорок восемь часов, 2880 минут. И каждая минута — вечность. Две тысячи восемьсот восемьдесят вечностей.

Наташе захотелось спросить: «А какое твое собачье дело?»

Но, видимо, это было именно ее дело, и именно собачье, по части вынюхивания. И она не стала бы задавать пустых и праздных вопросов. Наташа Вишнякова — не Анна Каренина, Мансуров — не Вронский. Володя Вишняков — не Каренин, хотя и состоит на государственной службе. И общество — не высший свет. Но… Наташа стояла возле руководительницы и понимала, что нужно объясниться. Объяснить себя.

— У Мансурова сейчас трудное время, — неопределенно сказала она.

Это значило: люди должны поддерживать друг друга в трудную минуту. По тезису: «Если бы парни всей земли…»

— Вы очень доверчивы, — сказала руководительница выставки. В ее тоне слышалось снисходительное сочувствие.

— Не понимаю. — Наташа как бы отодвинула это снисходительное сочувствие.

— Вас очень легко обвести вокруг пальца, — объяснила руководительница.

Наташа не знала — как лучше: продолжить разговор или не продолжать. Но в этот момент все в ней вздрогнуло и осветилось, будто сразу и резко зажгли в ней свет. Это вошел Мансуров. Она еще не видела его, но поняла, что он возник. Не вошел, а именно возник. Как на ладошке. И весь сразу. Он подошел к Наташе и выдернул ее в танец. Не пригласил. Не увел. Выдернул. Только что она стояла и беседовала, чуть приподняв лицо. А сейчас уже пребывает в танце. Без перехода. Как в детстве или в безумии.

Мансуров качался перед ней, как водоросль в воде — замедленно и пластично. Талантливо дурачился. Маугли в волчьем хороводе. Такой же, как вся стая, и другой. А она, Наташа, почему-то хохочет. Хохочет, и все. Ничего смешного нет вокруг. Просто организм реагирует смехом на счастье. Нормальная адекватная реакция. И нечего ходить в районный психдиспансер. Печаль — плачет. Счастье — ликует. Счастье — вот оно. Ликуют глаза, руки, ноги, сердце. Быстрее и свободнее бежит счастливая кровь. Звонче стучит счастливое новое сердце. Счастливая музыка. Все вокруг счастливы. Много счастливых людей, одновременно. И даже палочка счастлива в руках барабанщика. Счастье подпирает к горлу. Давит на черепную коробку. На глазное дно. Сейчас она взорвется от счастья. А Мансуров все танцует. А музыка все играет. Наташе кажется, сейчас не выдержит. Всему есть предел. И счастью.

Музыканты опустили инструменты. Все стали растекаться к своим местам возле столов. Наташа выдохнула, будто опала. Она устала от счастья, как от физической перегрузки. Хотелось пить.

Она вернулась к столу, стала пить вино, как воду, утоляя жажду.

Подошла руководительница выставки и сказала:

— Это неправда.

— Что неправда? — не поняла Наташа.

— То, что вы мне сказали. Я все видела.

Она видела счастье между двумя людьми, и это не имело никакого отношения к взаимовыручке, хотя, если разобраться, счастье — это самая большая взаимовыручка.

— А ей-то что? — спросила бы Алка. — Ее какое дело? Он что, нравился ей?

— Он ей не нравился. В этом дело, — ответила бы Наташа. — И она не хотела, чтобы он нравился мне.

— Поздно, — сказала бы Алка.

Поздно. Поезд любви тронулся. А руководительница выставки встала между рельсами и уперлась протянутыми руками в паровоз. Но поезд тронулся, и остановить его можно было только крушением.

После закрытия выставки пошли в гостиницу. Наташа уже не могла ступать на высоких каблуках. Она сняла туфли и пошла босиком по теплому асфальту. А Мансуров нес туфли в опущенной руке. Он положил свободную руку на ее плечи, а она — поперек его спины. Они шли молча, обнявшись, как десятиклассники после выпускного бала. И казалось, что знали они друг друга всю жизнь. Десять лет просидели на одной парте. И вся жизнь — впереди.

— О чем ты думаешь? — спросила Наташа.

— У нас в кино не умеют расстреливать, — сказал Мансуров. Он думал несинхронно. — Убивать и умирать. Люди совсем не так умирают, как в кино.

— А как?