Можно и нельзя | Страница: 253

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я чувствовала себя виноватой.

— И еще… — сказала Лида. — Меня муж обманул…

Я обрадовалась, что Лида дала мне вторую попытку, на которой я могла бы как-то реабилитироваться.

— Мы с ним не были расписаны, но жили вместе пятнадцать лет. Детей воспитывали. Мы так хорошо жили… А потом он влюбился в одну и расписался с ней. А мне ничего не сказал. Жил то тут, то там… Я только через полгода узнала. Спрашиваю: это правда? Он говорит: правда. Я говорю: ну и иди к ней.

— А он?

— Ушел. А сейчас обратно просится.

Лида посмотрела на меня. Ее глаза были будто вымыты страданием.

— Я хочу спросить: пускать мне его обратно или нет?

— Это вы сами должны решить, — убежденно сказала я.

Лида опустила глаза в колени.

— Вы его любите? — расстроилась я.

— Я ему больше не верю.

— Тогда не пускайте.

Лида сморгнула слезу.

— А вы можете без него обойтись?

Лида потрясла головой и вытерла щеку ладонью.

— Тогда пустите.

— Я боюсь, он у меня половину площади отберет. Я ему не верю.

— Тогда не пускайте.

Лида стянула шапку и сунула в нее лицо.

Я отошла к окну и стала смотреть на улицу. За окном виднелся детский сад, похожий на оштукатуренный мавзолей. Во дворе бегали дети в цветных веселых демисезонных пальтишках. А мы с Лидой решали и не могли решить ее проблемы: мошенничество Потякина, предательство мужа.

Может быть, надо бороться с мошенничеством и предательством, и это будет правда.

А может быть, устраниться и не играть в эти игры, и это тоже правда.

А может быть, смириться и оставить все как есть: работать с Потякиным, жить с мужем. И это будет правда с учетом судьбы и диалектики.

Если бы можно было разложить правды, как помидоры: здоровые в одну сторону, а гнилые — в другую. Но, откровенно говоря, выбирать Лиде не из чего, и, если пользоваться терминологией овощной базы, весь шатер течет, и его надо списать.

— А вы не могли бы написать в газету, чтобы разрешили дуэли? — спросила Лида.

— А кого бы вы убили? — обернулась я.

— Я убила бы мужа.

— Но ведь и он бы вас мог убить.

— Да. Но тогда бы он видел это. И ему потом было бы стыдно. А так он меня убил, и ему хоть бы что… И вообще, никому ничего не стыдно. Потякин всегда пообещает и не сделает. Я ему говорю: «Как же вам не совестно!» А он: «Извинюсь. Не расстреляют».

— Вы хотите, чтобы расстреляли?

— Ну, не совсем так уж… — смягчила Лида. — Чтобы все по правилам.

— По каким правилам? — заинтересовалась я.

Мне стало ясно, что дуэль — это не сиюминутный экспромт, а плод долгих Лидиных размышлений. Именно за этим она ко мне и приехала.

— Сначала заявление на дуэль, как в загс, — начала Лида. — Потом заявление должны разобрать и дать разрешение. Потом две недели на обдумывание. А уж потом дуэль.

— А стрелять где? На Лобном месте?

— Нет. На Лобном месте — это казнь. Насилие. А тут — кто кого, все по справедливости.

— Какая же справедливость в смерти? Смерть — это наивысшая несправедливость.

— Конечно, — согласилась Лида. — Умирать кому охота? Вот и будут жить внимательнее.

— Внимательнее к чему?

— К каждому дню. К каждому поступку.

Зазвонил телефон. Я сняла трубку.

— Ну что? — спросила Милка. Она проверяла, жива я или нет.

— Я не могу говорить, — строго сказала я и положила трубку с бесцеремонностью, дозволенной между близкими людьми.

— Я вас задерживаю… — Лида встала.

Я пошла ее проводить.

Лида надела пальто, туфли.

Мы стояли, оттененные какой-то покорной грустью. Я была погружена в Лидин план возмездия. Земного суда.

— Три года на обдумывание, — предложила я. — Две недели мало в таком деле…

— А как вы думаете, могу я поступить в Аэрофлот? — спросила вдруг Лида.

— Кем?

— Все равно. Хоть в диспетчерскую… Вы знаете, я небо люблю. Я все болезни высотой лечу.

— Как это?

— Куплю билет до Ленинграда. Самолет поднимется на восемь тысяч метров, у меня все проходит. Я, наверное, раньше птицей была.

Я внимательно-доверчиво посмотрела на Лиду, ища в ее облике приметы птицы.

— Звоните, — сказала я.

Лида улыбнулась и ушла.

Я вернулась в комнату. Моя дочь сидела за пианино и тыркала в клавиши. Она училась в подготовительном классе музыкальной школы.

— Си-бемоль, — сказала я, поморщившись.

— Где?

Я подошла к инструменту и показала. Дочь нажала черную клавишу.

Может быть, подумала я, когда человеку трудно, не стоит искать смысла сразу всей жизни. Достаточно найти смысл сегодняшнего дня. А осмысленные дни протянутся во времени и пространстве и свяжутся в осмысленную жизнь.

Смысл сегодняшнего дня в том, что я научила дочь новому знаку, поправила маленькую ошибку. А завтра поправлю еще одну и научу не повторять предыдущих.

Я подошла к окну.

Лида уже пересекла дорогу и удалялась все дальше. Сейчас она свернет за угол, и ее шерстяная розовая шапка последний раз мелькнет в моей жизни.

Очень возможно, что Лида сейчас поедет в Аэрофлот, купит билет до Ленинграда и поднимется на восемь тысяч метров.

Если облака не закроют землю, то внизу будут видны города, четкие ремни дорог и круглые озера величиной с пятикопеечную монету.

А мужа и Потякина будет не видно совсем. Их не разглядеть, даже если очень напрячь зрение.

Потом я подумала, что, если бы мне дали разрешение на дуэль, я выбрала бы место у Красного собора, возле метро «Юго-Западная». За собором — поле, за полем — лес, над куполом — небо. Там очень красиво и возвышенно разрешать вопросы чести и не обидно приобщиться к вечности.

Можно и нельзя

Отец хотел назвать ее Марией, а мать — Анной. И они нашли имя, которое совмещало оба: Марианна. Сокращенно: Маруся.

Отец с матерью жили спокойно, скучно. Никак. Разнообразие составляли редкие ссоры. Эти ссоры — как поход в театр. Все же эмоциональная разрядка. А потом все входило в прежнее русло, похожее на пенсионерское.

Маруся точно знала, что ни при каких обстоятельствах не повторит такую жизнь. У нее все будет, как в кино. Маруся обожала кино: как там любили, как умирали, какие красивые лица и одежды. Она мечтала сняться, чтобы все ее увидели, вздрогнули и влюбились. Все-все-все: студенты в общежитиях, солдаты в казармах, ученые в лабораториях и короли во дворцах. Она хотела, чтобы ее портреты продавались в киосках, как открытки, и ее лицо, растиражированное в миллион экземпляров, вошло в каждый дом.