Не я ли?
Я пытаюсь вернуться к действительности, внушая себе, что это всего лишь пустые слова, но это мираж. Поскольку почему-то просто читать эти слова для меня уже слишком, и меня трясет от одной мысли о том, сколько боли ей выпало вынести.
Сколько ей пришлось пережить.
В эту бездну безумия ее ввергли родители, всю жизнь издевавшиеся над ней и превратившие ее в изгоя. Я никогда и ни к кому не испытывал сочувствия, но сейчас оно буквально захлестывает меня и упрямо тянет в мир, о котором я и вообразить не мог, что там окажусь. И хотя мне всегда казалось, что у нас с ней много общего, я и представить себе не мог, насколько велика эта общность.
Мысль об этом убивает меня.
Я встаю. Начинаю ходить по комнате до тех пор, пока не чувствую себя достаточно уверенно, чтобы продолжить чтение. Затем я делаю глубокий вдох.
И переворачиваю страницу.
Что-то начинает во мне бурлить.
Что-то такое, во что я никогда не смела вникать, что-то, в чем я боялась себе признаться. Какая-то часть меня хочет вырваться из клетки, куда меня посадили, бьется в двери моего сердца, рвется наружу.
Рвется на свободу.
Изо дня в день я чувствую, что переживаю один и тот же кошмар. Мне хочется кричать, биться, размахивать кулаками, но мои голосовые связки перерезаны, на моих руках тяжелый груз, словно их закатали в бетон, я кричу, но меня никто не слышит, никто мне не поможет и не вытащит из смертельной западни.
Мне всегда приходилось подчиняться, унижаться, превращаться в безвольную клянчащую тряпку, чтобы всем остальным было хорошо и приятно. Мое существование превратилось в битву с целью доказать, что я безвредна, что никому не угрожаю, что я могу жить среди людей, не причиняя им боли.
Как же я устала устала-устала-устала, и иногда я так злюсь.
Не знаю, что со мной происходит.
— Господи, Джульетта, — с трудом выдыхаю я.
И падаю на колени.
— Немедленно приготовьте транспорт.
Мне надо вырваться отсюда. Сейчас же.
— Простите, сэр. То есть слушаюсь, сэр, разумеется… но куда?..
— Мне нужно проинспектировать контролируемые территории, — отвечаю я. — И я должен закончить поездку до обеда.
Это так и вместе с тем не так. Но мне необходимо занять себя хоть чем-нибудь, лишь бы на время забыть о дневнике.
— Да, конечно же, сэр. Позвольте вас сопровождать?
— В этом нет необходимости, лейтенант. Тем не менее благодарю вас.
— Я… с-сэр, — запинается он. — Разумеется, счастлив оказать вам…
Боже праведный, все-таки надо держать себя в руках. Я никогда не благодарю Делалье. Похоже, я его чуть до инфаркта не довел.
— Я буду готов через десять минут, — обрываю я его.
Он смущенно замолкает. Затем я слышу:
— Слушаюсь, сэр. Спасибо, сэр.
Я зажимаю рукой рот, отпуская клавишу интеркома.
У нас были дома. Раньше.
Разные дома.
Одноэтажные. Двухэтажные. Трехэтажные.
Мы покупали фигурки для украшения лужаек, учились ездить на велосипедах без маленьких стабилизирующих колес. Мы покупали жизнь «под ключ» в готовых этажах и не могли изменить сюжетную «линию жизни», скрытую в балках и перекрытиях.
И мы какое-то время следовали этой линии жизни.
Мы шли по запрограммированному для нас сюжету, по прозе, заложенной в каждом квадратном метре нашего пространства. Мы довольствовались сюжетом, чьи перипетии лишь незначительно влияли на общий ход жизни. Мы расписывались на пунктирной линии за то, до чего нам не было никакого дела. Мы ели то, что не следует, тратили деньги на то, что не нужно, потеряли из виду Землю, на которой жили, и в результате лишились-лишились-лишились всего. Еды. Воды. Ресурсов.
Вскоре небо сделалось серым от химических выбросов, по растениям и животным ударили генетические мутации, а болезни укоренились и размножились в воздухе, в пище, в нашей плоти и крови. Еда исчезла. Люди умирали. Наша империя рассыпалась в прах.
Оздоровление заявляло, что поможет нам. Спасет нас. Перестроит общество.
Вместо этого оно разорвало нас на части.
Я обожаю объезжать контролируемые территории.
Было бы странно искать там покоя, однако в том, что видишь столько много гражданских на огромном открытом пространстве, есть что-то, что напоминает мне о моем долге. Я слишком подолгу нахожусь за неприступными стенами штаба Сектора 45, что начинаю забывать лица тех, против кого мы сражаемся, и тех, за кого мы боремся.
Мне нравится их вспоминать.
В большинстве случаев я посещаю какой-то отдельный квартал, я здороваюсь с жителями и расспрашиваю, как у них дела. Мне чрезвычайно любопытно, как им теперь живется. Потому что, в то время как для всех мир изменился, для меня он остался прежним. Регламентированным. Изолированным. Серым.
Когда-то давно мир был лучше, и мой отец не всегда пребывал в состоянии злобы и раздражения. Тогда мне было примерно четыре года. Он сажал меня на колени и разрешал шарить у него в карманах. Я мог оставить себе все, что угодно, если мои доводы звучали достаточно убедительно. Так он представлял себе игру.
Но все это было давно.
Я плотнее запахиваю шинель, чувствуя, как она прилегает к спине. И почему-то вздрагиваю.
Моя теперешняя жизнь — единственное, что имеет для меня значение. Душная рутина, роскошь, бессонные ночи и мертвые тела. Меня всегда учили, что главное — это власть и боль. Власть получаешь, боль причиняешь.
Я ни о чем не грущу.
И беру все, что возможно.
Это единственный известный мне способ жить в своем искореженном теле. Я выбрасываю из головы все, что докучает мне и отягощает мою душу, и наслаждаюсь теми маленькими радостями, которые случаются у меня. Я не знаю, что значит жить нормальной жизнью, не знаю, как посочувствовать гражданским, лишившимся крова. Мне неизвестно, как они жили, прежде чем Оздоровление взяло власть в свои руки.
Поэтому я обожаю объезжать контролируемые территории.
Мне нравится смотреть, как живут другие, нравится, что закон обязывает их отвечать на мои вопросы. Иначе я бы ничего не знал.
Однако я теряю чувство времени.
Я почти не смотрел на часы до выезда с базы и не догадывался, что до заката остается совсем немного. Большинство гражданских спешат по домам, согнувшись и съежившись от холода, они направляются к своим металлическим коробкам, где живут еще как минимум три семьи.