Паулина остановилась как вкопанная. Крик разом, словно паутину, смахнул остатки ее бредового страха. Ловушка, если она и была, осталась где-то в стороне. А вот человек на дороге, похоже, угодил в нее. Он снова воззвал: «Господи Боже!»
Труба умолкла. Задыхаясь от бега, Паулина сделала еще шаг вперед и спросила: «Не могу ли я вам помочь?»
Человек пока не обращал на нее внимания. Продолжая свой монолог, он обреченно произнес: «Господи, я не вынесу страха костра».
— Какого костра? — спросила она.
Теперь, все еще стоя спиной к ней, человек явно ответил:
— Костра, на котором меня сегодня сожгут, если я не скажу того, что они велят. Господи Боже, избавь меня от страха, если это в Твоей власти. Господи, будь милосерден к грешнику. Господи, дай мне веру!
Ага, вот оно! Теперь Паулина знала, что делать. Теперь ей есть что предложить, и предложение может быть принято. На протяжении четырех веков ей предлагали совершить этот обмен. Неподдельное участие, с которым она направила мертвеца на путь в Город, открыло перед ней вневременную суть Города, место, где есть все времена. Перед ней на дороге стоял ее предок, тот самый, его мучил страх, и Паулина знала, что с ним делать. Она видела, что страх костра уже победил его. Он попал в ловушку, пойманный собственной вселенной. Решеткой ловушки были его учитель, рукописи, убеждения, судьи и палачи запирали ее, и сам Господь Бог в это отчаянный час становился поршнем, толкающим несчастного на пытку. Но Бог никогда не сводим к чему-то одному. «Дай мне веру, дай мне веру!» — страстно взывал узник. И вот теперь выбор был за ней. Всевышний ждал ее решения.
Да, Паулина знала, что должна сделать. Но точно так же знала, что и сама она никогда не могла вынести этого страха. Знать о том, что сгоришь заживо, о языках пламени, о лицах, вбирающих твою бесконечно длящуюся боль… Она открыла рот, но не смогла вымолвить ни слова. Перед ней стоял ее предок, одинокий узник грязной тюрьмы времен Марии Кровавой, стоял и не знал, какими тайными способами Господь борется за его покой. Истово верующий и готовый потерять веру, в духовном противостоянии он стоит века и предчувствует смертную муку… Сквозь время он не мог видеть своего отдаленного потомка, боровшегося с собой позади и впереди него. Наступало утро, сердце его было опустошено. Судорожная мысль билась в его сознании: он все еще мог отречься! Паулина не видела тюремных стен, она видела только узника. Она никак не могла решиться заговорить. И вдруг ее собственный голос произнес позади нее:
— Отдай это мне, Джон Струзер!
В тот же миг, когда над тюрьмой занялся последний рассвет его мученичества, узник услышал. Его опустошенное сердце воспряло и вновь погнало бунтарскую кровь по жилам.
— Отдай, отдай это мне, Джон Струзер.
Он снова воздел руки в оковах и снова воззвал: «Господи, Господи!» Но теперь в этом возгласе слились поклонение и обожание: он принимал и благодарил.
Паулина содрогнулась, потому что поняла, кто стоит за ней и говорит ее голосом.
Голос опять сказал: «Отдай».
И тогда узник пал на колени и вскричал: «Я видел спасение Господа моего!»
С великим облегчением Паулина перевела дух. Встреча состоялась и оказалась не только и не столько встречей, сколько примирением. Та, другая, сделала то, что должна была сделать она. Не другая… она сама это сделала. Она столько лет несла страх, не свой, а чей-то еще, и вот настал момент, когда он, в свою очередь, стал чьим-то еще. На сердце у нее стало тепло-тепло, как будто костер, которого боялся ее предок, согрел ее. Голос позади нее пел, вторя голосу перед ней: «Я видел спасение Господа моего!»
Паулина обернулась. Позже она думала, что не могла иначе, но это было не так. Да, движение было почти инстинктивным, так человек взмахивает рукой, пытаясь удержать равновесие, но движение было осознанным. Она обернулась к тому, чего так долго избегала, но великолепное создание, стоявшее позади, смотрело не на нее, а на мученика. У Паулины закружилась голова. Она закрыла глаза и пошатнулась, но ее поддержал сам воздух и не дал упасть. Глаза пришлось открыть. Она же тысячу раз видела это в зеркале — слегка вьющиеся каштановые волосы, длинноватый нос, твердо сжатый рот, худощавая фигура, длинные руки, ее платье, ее жесты. Не было никакого нимба, никакого сверхъестественного венца, но существо ослепительно сверкало и переливалось волнами света. Такой видят смертную плоть в ярчайшие моменты бытия все истинно любящие. Свет ошеломлял красотой чистых красок, голос был таким, каким Паулина мечтала произносить стихи Стенхоупа. Но никакие стихи, будь то даже Шекспир или Данте, не заменят оригинала, который силятся описать. Ведь стихи — всего лишь попытка перевода языка образов на язык слов. Слава поэзии не может затмить славу творения, ибо сколь ни богат поэтический язык, в нем нет стольких оттенков. Но и образ, и перевод порождены одной и той же стихией — радостью. Радость, наполнявшая ее сегодня днем, сделала возможным ее сходство с самой собой. До сих пор она просто не умела радоваться, только это не позволяло ей увидеть себя, питало ее иррациональный страх. Теперь она знала, что любовь обретает способность к действию, только когда радость превосходит определенную меру.
Она поделилась со своим предком радостью и теперь слышала шум его победного шествия. Невидимая толпа лилась мимо нее. Ее долг был уплачен, жертва принята. «Кто имеет, тому дано будет…» [35] Он имел: ему дали. Она жила без радости, чтобы он мог умереть в радости, но когда она жила, она не знала этого, а когда предложила, то не думала о том, что жертва умерла задолго до ее самопожертвования, так необходимого для воскресения.
Вокруг все еще звучали голоса людей, стекавшихся к костру. Кто-то выкрикнул: «А кто не имеет?..» Но кто мог не иметь? Великая слава самопожертвования, самоотречения доступна любому бедняку, и в необозримом времени не может не найтись тот, кто даст утешение его страданиям, кто подарит спасение.
Паулина слышала и вопрос, и голоса, и звон цепей. Она не видела ничего, кроме улиц Холма, и себя на Холме. Она не чувствовала скорби или страха, это еще должно было прийти или уже пришло — все зависит от того, какой взгляд на время выбрать. Ее другое «я» все еще стояло перед ней в немеркнущей славе, когда ее накрыла волна обретенной духовной силы.
Она не услышала ответа на вопрос, который выкрикнул голос в толпе. Вокруг звучали резкие чужие голоса, среди них знакомый голос вскричал: «Конец мира да будет на мне!» Звуки двоились, переплетались, как пути, на которых она могла теперь везде встретить Джона Струзера, везде, где мог понадобиться обмен безучастности на любовь. Она знала теперь, что обмен возможен между многими смертными сердцами, но никто не сможет измерить работу, совершаемую им в небесах. Наступила угрожающая пауза, напряженное ожидание тишины. Костер подожгли. Запахло горящим деревом.
Он стоял на костре и видел вокруг людей в форме Стражи Герцога, господ на лошадях, монахов, палачей, толпу из мужчин и женщин, пришедших из окрестных деревень. Жар опалял и душил его. Сквозь дым и пламя, охватившие его, он видел искаженные образы херувимов и серафимов, обменивающихся силой любви, и среди них — лицо своей дочери, осененное вечностью. Она единственная из всех его потомков смогла пожертвовать сердцем, чтобы облегчить его муку. Он благословил ее, приняв за ангела, и его благословение снизошло на нее ужасным благом. К ним обоим стремительно приближался конец света… одного, но далеко не единственного света. Покой объединил мертвого и живую. Ее путь больше не был мучением.