То здесь, то там торчали лестницы, возле стен догорали жаровни. Кто-то прошел мимо. Холодная луна освещала остовы домов, кое-где между ними пробивались красные отсветы пламени. Он задержался на краю поселка — не от сомнений, а просто прислушался, далеко ли сторож. От физического истощения и нервного напряжения он постанывал, но от своего намерения отказываться не собирался — да вселенная и не ожидала от него отказа.
Мир принял его выбор и теперь охранял его не больше, чем ребенка, играющего с огнем, или дурака, убивающего свою любовь. Миру неведомы наши доброта или порядочность; если он и добр, то доброта эта иная, не такая, как наша.
Она позволила ему, перебегая из одной тени в другую, то и дело затаивая дыхание, добраться до дома, в котором он видел веревку. Она так и маячила все время у него перед глазами. Он точно знал, где она должна быть; там она и оказалась. Он скользнул внутрь и схватил ее, трясясь и не чувствуя ничего, кроме того, что еще жив. Он вдохнул воздух этого зараженного места и не выдыхал, пока осторожно и бережно нес веревку к ближайшей лестнице.
В лунном свете перекладины лестницы белели, как кости. Пожалуй, лестница ему не нравилась. Мало того, что она могла оказаться заваленной всяким строительным хламом, но и после того как выяснилось, что путь наверх открыт, сам этот путь к небесам, который предстояло проделать еще живому телу, как-то не соответствовал его замыслу.
Скорчившись в углу гулкой раковины будущей комнаты, сжимая в руках вожделенную веревку, он ждал невесть чего. Вдали почудились торопливые шаги, но вскоре они растаяли в ночи, и все опять стихло. Лунный свет постепенно слабел; костяные ступени лестницы померкли — это на луну наползло облако. Луна проявила деликатность; ее вполне устраивала предстоящая человеческая жертва, и в предвкушении она не прочь была и зажмуриться.
Человек с трудом разогнулся, крадучись, подобрался к подножию лестницы и стал подниматься вверх. За много веков до него почти на том же месте так же неторопливо уходил от земли священник-иезуит, платя за каждую ступеньку неизбывной мукой. Теперь человек словно взбирался по костям его скелета, пробираясь к черепу. Он миновал первый этаж, затем второй. На третьем тянулись в небо строительные леса. Вид недостроенной крыши напомнил ему собственную жизнь, такую же неустроенную, с торчащими во все стороны стропилами. Пошатываясь, он буквально затащил себя на верхнюю площадку, накинул на плечо свернутую веревку и застыл. Облако сползло с луны; ему на смену подплывало другое. Тело, в котором живым оставался только дух, увидело свет. Кажется, оно все еще надеялось на лучшее.
Человек осмотрелся. Мир наконец-то предоставил ему свободу действий. Никто не видел его. Сточная канава, по которой он плыл так долго, оказывается, впадала в бухту веревки. Жалкая комнатушка и женщина с пронзительным голосом остались там, у истоков канавы. Он вздохнул, и по луне проплыл еще клочок облака. Больше ничего не происходило; все уже произошло, кроме одной малости, но и ей предстояло произойти совсем скоро.
Человек направился к лесам справа, на ходу разматывая веревку. Он подергал ее, потом встряхнул. Веревка была тонкая, но прочная. Он решил привязать конец к стойке, но вдруг засомневался. А если веревка слишком длинная? Вдруг ее хватит до самой земли? Он прыгнет и разобьется… Тогда все эти люди, которые загоняли его в канаву, снова явятся к нему — он и сейчас время от времени слышал их шаги внизу и замирал, дожидаясь, пока они уйдут, — они снова примутся поучать его, вертеть им, толкать по топкой тропке к этой неубывающей луне. Сейчас ему представился единственный шанс избавиться от них всех разом. Нельзя его упускать.
Он отмерил нужный кусок веревки — два размаха собственных рук, — и когда в развалинах под ним все стихло, опустил веревку вниз. Конец настолько не доставал до земли, что можно было не беспокоиться. Лишнюю веревку он несколько раз перехлестнул вокруг балки, подергал, убеждаясь, что она не ослабнет и не развяжется. Как только он закончил работу, снова проглянула луна. Человек в панике выбрал свободный конец и отшатнулся от края стены, чтобы никто с дороги не заметил его.
Вот так, лежа на шершавых досках, он начал предпоследнее дело в своей жизни. Как умел, затянул конец веревки вокруг шеи. Получился неуклюжий, но все-таки скользящий узел. Боясь неудачи, боясь предать самого себя и остаться в живых по собственной вине, он снова и снова проверял, как скользит узел, надежно ли закреплена веревка. Он хорошо понимал, что во второй раз не решится на столь отчаянный шаг. Если сейчас он будет повнимательнее, то, может быть, этот жестокий мир наконец проявит великодушие…
Работа окончательно вымотала его. Он лежал пластом на вздымающейся ввысь площадке, посреди балок и стен без крыш, и не видел для себя другого будущего, кроме несчастной случайности или счастливой смерти. Противостояние духа и плоти не пугало и не радовало его. Да и было ли оно на самом деле? Христианский Символ веры настаивал на их единстве — вопреки опыту, вопреки рассудку, он предрекал воскресение именно этого тела, а не какой-нибудь иной материи. Наверное, оно будет осияно святостью, изменено любовью, но это будет все то же земное тело. Шрамы и отметины разве что усилят его величие. Но человек на крыше не страшился даже такого будущего, он просто не думал о нем. Он хотел только, чтобы канава кончилась, чтобы смолк визгливый голос, чтобы не идти дальше, не слышать больше. Наконец он вспомнил, что время уходит; он должен спешить, иначе его могут поймать здесь, наверху, или когда он будет падать вниз. Если он упадет в безопасность их рук, то полностью утратит свою внутреннюю безопасность. Он неловко поднялся на четвереньки.
Однако спешить у него все равно не получалось. Какая-то часть его существа тащилась позади, и чем ближе он подползал к краю, тем отчаяннее эта часть цеплялась за него. Все это время он полагал, что хочет умереть, и только сейчас понял, что не умирать он тоже хочет. Неразумно и непреодолимо — он не хотел умирать. Но и жить не хотел. Два взаимоисключающих желания мутили рассудок и сотрясали тело. Борясь с самим собой, он привстал и наполовину свесился вниз, спиной к бездне; он вцепился в веревку, намереваясь отбросить ее в последний момент, качнулся, вскрикнул, понял, что погиб, и начал падать.
Он падал, и ему вдруг представилось шевеление огромной толпы внизу — а может, это было множество насекомых, заметивших летящее тело и пустившихся наутек. Движение — то ли людской толпы, то ли насекомых, то ли самой земли — устремлялось к неоконченным зданиям, к ямам и щелям полудостроенных стен, — и там исчезало. Наконец оцепеневшим рассудком он понял, что стоит на земле, целый и невредимый, в бледном свете, заливавшем недостроенный поселок, по-прежнему один.
На миг его охватил страх. Показалось, что сейчас кто-то бросится на него из темноты, но вокруг по-прежнему ничто не шевелилось. Страх отпустил. Теперь его одолела лень. Не было сил удивляться тому, что он делает здесь совсем один. Он узнал место: здесь он работал в последний день, отсюда его и выгнали, и сюда по понятной причине он вернулся. По какой такой причине?
Он огляделся; вокруг царила тишина. Не слышно было шагов, нигде не видно было огней, которые должны бы быть, если на стройплощадке оставалась охрана. Луны на небе тоже не было. А может быть, это и не ночь вовсе? Может быть, это рассвет — но ведь и солнца не видно.