Сам он давно и решительно избавился от эмоций, но не потому что преодолел их, а просто предоставив леди Уоллингфорд страдать и гневаться вместо него. Во всяком случае, она сказала только: «Не спуститесь ли вы вниз?» — а Клерк взмахнул рукой, пропуская молодых людей вперед себя. По лицу его прошла внезапная судорога. Он пристально всмотрелся в Ричарда. Но этот молодой человек был уже не тем Ричардом, который приходил в дом за Холборном. В квартире Джонатана он пригубил новой жизни, а теперь испил полной мерой, увидев глаза жены. Пока Джонатан разговаривал с Бетти, он не отрывал взгляда от Лестер, но она уже удалялась — или, скорее, не удалялась, а что-то — может, просто воздух земли — становилось между ними. Но в миг ее бессмертного приветствия, во вспышке ее страсти и обещания, прозвучавшего в ее словах, он освободился от последних остатков власти Клерка. Она исчезла, но Ричард, по-прежнему легко, повернулся, встретился взглядом с Саймоном и рассмеялся.
— Видите, дорогой мой отец, — сказал он, — мы с ней сами во всем разобрались. Но с вашей стороны было очень любезно предложить помощь. Нет, нет, после вас.
Леди Уоллингфорд ждет.
Несчастная служанка не знала, куда себя девать. Сначала она решила, что сейчас леди Уоллингфорд попросит ее выпроводить обоих джентльменов за дверь. Однако по короткому взгляду хозяйки она поняла, что ошиблась.
Странный доктор отправился вниз, а следом — оба посетителя. Мистер Дрейтон помедлил, оглянувшись на Бетти, потом тихонько прикрыл дверь. Служанка, несмотря на некоторое уныние, припомнила, как много раз говорила на кухне, что между ним и мисс Бетти что-то есть.
А Эвелин Мерсер все сидела на ступеньках. Раньше она и помыслить не могла, что будет сидеть вот так, скрючившись и обхватив себя за плечи, как какая-нибудь старуха-нищенка. Нет, она молодая… и все-таки нищая. С тех пор как она увидела властную фигуру в кресле, Эвелин только и думала о собственной нищете. Он кивнул ей, улыбнулся. Как было бы хорошо, если бы он заговорил. Ну что бы ему задать хоть один вопрос! Она бы рассказала обо всем — о своей занудной матери, о глупой Бетти, о жестокой Лестер. Пусть бы он сам молчал, только бы выслушал. Больше Эвелин ни о чем не стала бы просить, не того сорта она девушка. Не то что Лестер или эта замухрышка Бетти.
Смотреть на него было как-то больно, ну, не больно, а так… неудобно. Чувствовалось какое-то томление в груди. Вот если бы она смогла заговорить, все сразу прошло бы. Он просто сидел и кивал, словно одобрял ее приход, а потом поднялся и кивнул уже совсем по-другому. Вместо того, чтобы приветить, теперь он прогонял ее. Сообразив, что пора уходить, она чуть не взвыла.
Просто ничего не могла с собой поделать. И она завыла-таки, как потерявшаяся кошка, уж очень не хотелось уходить; неприятное ощущение в груди немедленно усилилось. Но деваться было некуда — он хотел, чтобы она ушла. Правда, он все еще улыбался, и в улыбке этой Эвелин почудился намек. Только тут она вспомнила о собственной улыбке, той самой, с которой она гналась за Бетти. Она так и застыла у нее на лице. Властелин коротко, через плечо, глянул на нее и пошел к выходу. Тут же Эвелин обнаружила себя во дворе, снаружи. Почему-то она удалялась от него с той же скоростью, что и он от нее. Оказавшись напротив окна, она заглянула и поняла, что смотрит уже с противоположной стороны. В воздухе отчетливо ощущался запах, смутно напоминавший рыбный. Она принюхалась. Вдруг он еще вернется? Запах был как-то связан с ним и боль в груди тоже. Наконец она скользнула прочь от подоконника, за который цеплялась. Запах тянул ее за собой. А-а! Так пахла Бетти, когда слушала ее — только раньше она никак не могла этого понять. Она побежала, сначала — со двора, потом — по улице. Голова тянулась вперед, глаза сверкали, хотя видеть она могла только мостовую под ногами. Впрочем, бежала она не слишком долго, а когда остановилась, то оказалась возле двери — той самой, от которой убежала недавно… или давно? Во всяком случае, теперь она снова стояла перед ней.
Что это она бегает, как собачонка, взад-вперед?
Этак никакого толка не будет. Кажется, она уже третий раз проходит по одному и тому же месту. Наверное, пока она остается на улице, ничего и не изменится. Но по-другому не получалось. Там ее не пустили внутрь, а здесь она сама не осмеливается войти.
Эвелин подошла вплотную к двери — здесь запах был сильнее всего, определенно рыбный запах — и остановилась, вслушиваясь. Внутри была Бетти; но и Он тоже мог оказаться там. Она даже положила руку на дверную ручку. Рука прошла насквозь. Она попыталась вытащить ее, но впечатление было такое, словно она влетела в середину тернового куста. Эвелин дернулась. Что-то острое полоснуло ее прямо по руке. От боли на глазах у нее выступили слезы. Она стоит тут совсем одна. Раненая. Она попыталась посмотреть, сильно ли порезалась, и долго не могла отыскать глазами не то что царапину, а даже собственную руку. Ладонь казалась тусклой, потому что она смотрела сквозь слезы, грязной, потому что она опиралась на ступеньку крыльца, и вдобавок кровоточила — или начинала кровоточить, если присмотреться как следует. Если вместо двери оказался какой-то терновый куст, нечего и думать открыть ее. Эвелин спустилась по ступенькам. Даже дышать было больно.
— Это нечестно, — громко сказала она.
То же самое говорила и Лестер, но если у той это звучало разумным выводом, то Эвелин не рассуждала, она просто жаловалась. В груди полегчало. Заметив это, она заговорила снова.
— Почему мне никто не поможет? — произнесла она, и ей стало еще легче. — По-моему, могли бы и помочь, — от боли осталось лишь легкое неудобство. Правильно, она всегда считала, что лондонский воздух ей не подходит, но они с матерью никак не могли договориться, куда переехать. И вот из-за материнского дурацкого упрямства они продолжали жить в Лондоне. Между прочим, в глубине души Эвелин побаивалась, как бы ее мать тоже не оказалась в этом темном доме. Хотя вряд ли: мать не любила рыбы, да и сама она вовсе не за рыбой сюда пришла. Вот если бы тот высокий был здесь!
Не сводя глаз с двери, Эвелин бочком присела на нижнюю ступеньку. Она почти забыла о царапине и вспоминала о ней, только когда с досадой смотрела на Дверь, прикинувшуюся дверью, а на самом деле скрывавшую терновые заросли. Когда ее донимала боль в легких, она принималась говорить вслух. Скоро, даже не заметив этого, она говорила уже без умолку. Говорила не о себе, а только о других. Она же не эгоистка, просто так получалось. Мужчины и женщины — все, кого она знала, — в ее монологе становились меньше и хуже. Никому не пришло в голову обращаться с ней повнимательнее, и это понятно — среди них не найти ни одного чистого, понимающего человека, не говоря уж про человека нежного и заботливого. Чем больше она говорила, тем темнее становилось утро, а улицы с каждой минутой становились все грязнее, поражая своим убожеством.
Посреди длинной тирады о всеобщей испорченности Эвелин пришлось резко замолчать. Дверь открылась, на пороге стоял Он и снисходительно смотрел сверху вниз, пока она торопливо поднималась на ноги.