И все же мои страхи, по всей видимости, оказались беспочвенными. По возвращении в Глазго брат первым делом уничтожил все свои книги по оккультизму, что несказанно меня обрадовало. Правда, при этом он не предпринимал ни малейших попыток вернуться к сочинению книг. Вместо этого Джулиан уныло слонялся по дому, размышляя, как мне казалось, о своей продолжительной болезни (по его словам, о периоде безумия он ничего не помнил). При этом он ни разу, вплоть до ночи, когда умер, не снимал очков. Подозреваю, что Джулиан не расставался с ними даже в постели, но для чего они ему понадобились и в чем заключался смысл слов, произнесенных в ту давнюю ночь в моей комнате, — все это стало понятно мне гораздо позже.
Меня заверили, что фотофобия брата со временем пройдет, однако день шел за днем, и скоро ждать стало уже бессмысленно. Кстати, вскоре я заметил в характере брата перемены иного рода. Если раньше Джулиан отличался застенчивостью, замкнутостью и почти полным безволием, — о чем, кстати, свидетельствовал и его слабый подбородок, — то теперь его было не узнать. Он вступал со мной в препирательства по малейшим пустякам. Его лицо — губы и особенно подбородок — приобрело абсолютно несвойственную ему твердость.
Все это не переставало меня удивлять, и по мере того, как одна неделя сменялась другой, я проникался все большей и большей уверенностью в том, что с моим якобы излечившимся братом далеко не все в порядке. Помимо его меланхоличной задумчивости, в нем поселилось нечто пугающее. Почему он больше не рассказывал о чудовищных снах, терзавших его каждую ночь? Одним небесам известно, как мало он спал, но даже если ему и случалось уснуть, меня частенько будило его бормотание, в котором слышались отголоски увиденных во время болезни кошмаров.
Впрочем, примерно в середине октября с Джулианом случилась отрадная перемена. Он заметно повеселел и даже занялся старыми рукописями, которые уже давно пылились незаконченными — хотя и вряд ли всерьез. В конце месяца брат удивил меня неожиданным признанием: оказывается, у него давным-давно появился замысел для хорошей книги, однако толком взяться за нее до сих пор не получалось. Работать над рукописью он будет сам, но сначала необходимо изучить кое-какие источники, потому что для подобного произведения требуется особенно тщательная подготовка. Джулиан попросил меня по возможности не нарушать его уединения, насколько то позволяло наше скромное жилище. Я согласился со всеми его условиями, хотя и не понимал, зачем ему понадобилось оставаться одному в комнате и запираться изнутри, — или почему он расчистил «для будущих нужд» просторный подвал нашего дома. Правда, никаких вопросов я задавать не стал. Брат тактично попросил об уединении — и, насколько это зависело от меня, получил его. Должен, однако, признаться: меня охватило нешуточное любопытство.
С тех пор мы виделись лишь за обеденным столом (очень и очень нечасто), да еще тогда, когда Джулиан приходил в библиотеку за нужными книгами. Последнее происходило каждый день с завидной регулярностью. Поначалу я встречал Джулиана у дверей библиотеки — мне было интересно, над чем он работает. Я надеялся, что смогу разгадать его намерения по подбору книг.
Увы, эта уловка нисколько не приблизила меня к пониманию его замыслов, а лишь сбила с толку. Я не мог понять, для чего ему могли понадобиться «Ядерное оружие» Лаудера, «Рентгеновские лучи» Шалля, «Огромная вселенная» Кудерка, «Человек и энергия» Уббелоде, «Чудеса современной науки» Кина, «Современная психиатрия» Стаффорда Кларка, «Эйнштейн» Шуберта, «Электрический мир» Гебера, а также многочисленные выпуски журналов «Нью Сайентист» и «Прогресс науки»… А ведь эти увесистые тома он таскал к себе в подвал каждый день. И все же Джулиан не давал мне серьезных поводов для беспокойства — не как раньше, когда читал далекие от науки труды, которые затем уничтожил по возвращении из больницы. Увы, моему душевному спокойствию не суждено было продлиться слишком долго.
Как-то в середине ноября, закончив особо трудную главу со скрипом продвигавшейся книги, я пошел к Джулиану, чтобы поделиться своей радостью. В то утро брат еще не попадался мне на глаза, но его исчезновение я обнаружил лишь тогда, когда, постучав в его дверь, не услышал ответа. В последнее время, уходя из дому, он стал запирать дверь на ключ, однако на сей раз она оказалась открыта, что весьма меня удивило. Войдя, я увидел на прикроватном столике записку — большой лист бумаги, на котором корявыми буквами было выведено следующее:
Филип, меня не будет четыре-пять дней. Уехал в Лондон, есть дела в Британском музее.
Джулиан
Сердясь на брата за внезапный отъезд, я собрался было выйти из комнаты, как вдруг на глаза мне попался дневник, валявшийся на полу у изножья кровати. В том, что Джулиан ведет дневник, не было для меня ничего нового — до болезни он исправно делал записи. Будучи человеком порядочным и не привыкшим совать нос в чужие секреты, я уже хотел уйти, не прикасаясь к тетрадке, как мой взгляд привлекло слово, написанное крупными буквами на открытой странице: Ктулху.
Всего одно слово… но и его хватило, чтобы вселить в меня тревогу. Неужели к Джулиану возвращается прежняя болезнь? Неужели снова потребуется лечение? Вспомнив, что доктор Стюарт говорил о возможности рецидива, я посчитал своим долгом ознакомиться с содержанием дневника. Правда, возникла одна — почти непреодолимая — проблема. Чтение представлялось невозможным: страницы тетради были испещрены каким-то незнакомым шифром — вернее, похожими на клинопись значками, вроде тех, что попадались в сожженных книгах Джулиана. Я заметил несомненное сходство этих значков с минускулами и точками «Фрагментов Г'харне» — помнится, в свое время меня поразила статья о них в одном журнале по археологии. Впрочем, сходство оказалось чисто внешним. В дневнике мне встретилось лишь одно знакомое слово, «Ктулху», но даже оно было перечеркнуто, а поверх него, словно после минутных раздумий, рука Джулиана добавила какую-то бессмысленную закорючку.
Решение пришло быстро. В тот же день, захватив с собой дневник, я поездом отправился в Уорби. Та статья, посвященная «Фрагментам Г'харне», принадлежала перу профессора Гордона Уолмсли, куратора музея Уорби, одного из величайших мастеров перевода. Помимо всего прочего, Уолмсли заявлял о превосходстве своей теории над аналогичной работой эксцентричного и давно пропавшего без вести знатока древней истории, археолога сэра Эмери Венди-Смита. Профессор был признанным авторитетом в том, что касалось Фитмарского камня — современного аналога прославленного Розеттского камня с его двумя разновидностями древнеегипетского письма, — а также иероглифов на Гефских колоннах. Также за ним числилось несколько других переводов и расшифровок древних тестов. Мне чрезвычайно повезло, что я застал его в музее, поскольку на той неделе он собирался лететь в Перу, где его ждала работа, достойная его замечательных научных познаний. Несмотря на свою занятость, профессор проявил искренний интерес к дневнику моего брата и поинтересовался, откуда были скопированы иероглифы на его страницах, а также кем и с какой целью. Я солгал, что мой брат срисовал эти загадочные письмена с черного монолита, обнаруженного где-то в горах Венгрии, — такой камень действительно существовал, поскольку упоминание о нем встретилось мне в одной из книг Джулиана. Профессор Уолмсли подозрительно сощурился, выслушивая мои лживые речи, однако иероглифы вызвали у него такое жгучее любопытство, что он откинул сомнения прочь. Вплоть до той минуты, когда я собрался уйти из его кабинета, мы пребывали в молчании. Профессор настолько увлекся дневником, что на время даже забыл о моем присутствии. Однако прежде чем покинуть музей, я заручился у него обещанием вернуть дневник в наш дом в Глазго через три дня вместе с копией перевода, если таковой удастся сделать. На мое счастье, Уолмсли не стал спрашивать, для какой цели мне понадобился перевод.