— Нет! — вскинулся Фальке. — Что ты! Конечно же нет. — Ни ожоги, сильно переменившие дорогое лицо, ни пулевая ссадина, пересекавшая лоб, не могли отвратить его. Ведь это была Мадлен, избранница его сердца. Фальке в смущении сел. — Ты нуждаешься в перевязке. Я поищу бинты.
— Перестань, — сказала Мадлен, начиная сердиться. — Я нуждаюсь в другом.
— Мадлен… — Фальке, заколебался. В конце концов, перед перевязкой ее все равно надо раздеть. Чтобы произвести осмотр… и все такое. Глядя на свои руки как на чужие, он начал расстегивать амазонку. Осторожно, с предельной расчетливостью, пока не совлек ее с мокрых от сукровицы плеч. Нижнюю рубашку пришлось разрезать. Фальке отшвырнул ее в сторону, поражаясь силе охватившего его возбуждения. — Твой корсет… он частично тебя защитил.
— Наконец-то он хоть на что-то сгодился, — пробормотала она, слегка перемещаясь, чтобы Фальке было удобней.
— Ты вьешь из меня веревки, — хмуро заявил Фальке, возясь со шнуровкой. — Мадлен, я не должен, я не… — Он осекся, уставившись на ее груди — слишком белые на фоне пышущих нездоровым жаром ключиц, с отвердевшими маленькими сосками. Через мгновение вожделение победило доводы разума, и Фальке склонился к двум волшебным плодам, пробудившим в нем еще большую жажду.
Когда он с величайшей нежностью вошел в ее лоно, Мадлен содрогнулась от счастья. Мир, только что состоявший из мучительной боли, вдруг превратился в нечто ласковое, воздушное, насыщенное исцеляющей силой любви. На пике восторга она прижалась к нему, коснулась губами его горла, и они оба забылись, охваченные тем загадочным трепетом, перед которым меркли все тайны окружавшей их пустыни и отступала беда.
* * *
Письмо Эрая Гюрзэна, посланное из Фив Сен-Жермену на Крит.
«Досточтимый учитель и господин! Она в безопасности, в укромном месте. Если бы не Фальке, немецкий врач, я бы не смог вам это сообщить. Ее подстрелили и бросили умирать в одном из каньонов, но Фальке узнал об этом (через посредника) от одного молодого человека, который пожертвовал собственной жизнью, чтобы доставить печальную весть.
Фальке скрытно перевез мадам в заброшенный дом на севере Фив и прячет пока там. Должен предупредить: она чрезвычайно обгорела на солнце. Кожа с лица ее почти слезла, и Фальке боится, что все зарастет кое-как. Но мадам говорит, что следов не останется, и я ей верю.
По приказу мадам я навел справки, кто мог бы желать ей зла, и все нити ведут к Бондиле. У меня нет прямых доказательств, но если бы мне предложили клятвенно кого-то заверить, что Бондиле не виновен в описанном злодеянии, я отказался бы дать эту клятву. Поэтому продолжаю считать его первым врагом мадам де Монталье и предпочитаю держаться настороже. Опасность все еще ей грозит, я непреложно в этом уверен. Прознай Бондиле, где она ныне находится, — и ничего гарантировать будет нельзя. Впрочем, ее навещаем только мы с Фальке. Немец весьма преданно ухаживает за мадам. Это меня устраивает, но не устраивает другое. Когда мы уходим, дом некому охранять. Поставить охрану было бы можно, но кто поручится, что у караульных не развяжутся языки. Так что из двух зол мы выбрали меньшее, и пока все идет хорошо.
Мадам де Монталье велит мне ехать в Каир, чтобы вручить арабским сановникам, а также представителям Франции официальный протест против действий злодея, но я, памятуя о вашем приказе не покидать ее в минуты опасности, всемерно тому противлюсь. У меня есть намерение, как только она окрепнет, перевезти ее в Эдфу. Там Бондиле до нее не дотянется, да и кто-либо другой, ибо монастырские стены крепки не только толщиной, но и вышним благоволением. А что будет дальше — посмотрим.
Что касается привлечения злодея к суду в Египте, не думаю, что эта затея даст какие-то результаты. Во-первых, чтобы судить европейца по египетским меркам, нужны очень веские основания, каких у нас нет, а во-вторых, местный судья Нумаир настолько корыстен, что одной щедрой университетской подачки хватит на то, чтобы это дело замять. Кроме того, Бондиле тесно связан с местным влиятельным торговцем Оматом. Тот непременно вступится за профессора со своей стороны. Призвать негодяя к ответу, мне думается, должны французские власти, но надежды на это так мало, что не стоит и говорить. Если мадам ищет сатисфакции, она должна получить ее какими-либо другими путями.
Позвольте признаться, высокочтимый учитель, что я не только недооценивал эту женщину в части ее просвещенности, но сомневался также и в том, что в ней достанет характера на длительную борьбу с местной пылью и зноем. Мне казалось, что возня под палящим солнцем в каких-то руинах быстро ей надоест и она примется раскатывать с бедуинами по пустыне, как многие европейки, особенно англичанки. Вы знали о моем мнении и предупреждали, что я его изменю. Так оно и оказалось. Теперь я прошу у вас прощения за свою слепоту, а вскоре попрошу того же и у мадам, моля Небеса, чтобы впредь со мной ничего подобного не случалось.
Я буду и дальше извещать вас о наших делах. Будьте уверены в моей преданности мадам и готовности уберечь ее от возможных несчастий. Если же вы подумываете, не приехать ли вам сюда, то позвольте напомнить, что обещание выдать награду за вашу голову еще никем не отменено и что у ваших врагов длинные руки и цепкая память. С одной мадам я еще, пожалуй, управлюсь, но держать в узде вас обоих мне будет, скорее всего, трудновато. Это шутка, но в ней много правды.
Да хранит Господь и вас, и мадам де Монталье ради вас же обоих.
Волей Всевышнего
Эрай Гюрзэн, монах.
13 мая 1828 года».
Лицо Мадлен, освещенное приглушенным светом масляной лампы, уже не выглядело сплошной раной. Ожоги начали затягиваться, глубокий след от пули превратился в тонкую малиновую полоску, постепенно становившуюся все менее заметной. Теперь Мадлен могла улыбаться без прежних усилий.
— Я ведь говорила, что шрамов не будет.
— Что присуще твоей природе, — прокомментировал Фальке со вздохом. — Если, конечно, верить тебе.
— Верь мне. — Она чмокнула его в подбородок. — Но без тебя я страдала бы дольше.
Фальке еще раз вздохнул и отошел от нее.
— Мне пора возвращаться, Мадлен. Я хотел заглянуть на часок, а теперь посмотри, солнце уже садится.
— Окна закрыты ставнями, — сказала она с неожиданным раздражением. — Мне нельзя в них смотреть.
Фальке нахмурился.
— Ты же знаешь, так надо. Если кто-нибудь тебя здесь увидит…
Мадлен вскинула руки.
— Знаю, знаю, сдаюсь. Вы с братом Гюрзэном как близнецы. По крайней мере, в настырности и педантизме. — Она вернулась к дивану и пожаловалась: — Мне нечем заняться. Я даже спускалась в подвал — он много старше этого дома, — но ничего интересного там не нашла. А где-то совсем рядом возвышаются стены, сплошь покрытые древними барельефами. Это как пиршество, на которое тебя не зовут.
Фальке подошел к ней и обнял за талию, уткнувшись лицом в копну ее темных волос.