Более всего нас смущало наше полное неведение относительно того, какую форму примет противник. Никто из находившихся в здравом уме ни разу не видел его, и лишь очень немногие более или менее ясно его ощущали. Это могла быть энергия в чистом виде — как бы некая эфирная форма, существующая вне мира вещества; а могло быть и нечто материальное, но лишь отчасти, — какая-нибудь неизвестная науке пластичная масса, способная произвольно видоизменяться, образуя расплывчатые подобия твердой, жидкой, газообразной или разреженной среды. Пятно плесени на полу, желтоватые испарения и извивы древесных корней, фигурирующие в ряде старинных легенд, — все они имели отдаленное сходство с человеческими очертаниями, однако нельзя было сказать ничего определенного о том, насколько показательным и постоянным могло быть это сходство.
Для уничтожения противника мы запаслись двумя видами оружия: большой трубкой Крукса [97] специальной конструкции, работающей от двух мощных аккумуляторных батарей и оснащенной особыми экранами и отражателями на тот случай, если враг окажется нематериальным и ему можно будет противодействовать только посредством разрушительного эфирного излучения; и парой армейских огнеметов времен мировой войны — на случай, если враг окажется частично материальным и чувствительным к механическому воздействию, ибо, по примеру суеверных эксетерцев, мы готовы были испепелить сердце врага, если бы таковое у него оказалось. Все эти орудия агрессии мы разместили в подвале таким образом, чтобы до них легко было дотянуться с раскладушки и стульев и чтобы они были нацелены на то место перед камином, где находилось пятно плесени, принимавшее различные странные очертания. Кстати, пресловутое пятно на этот раз было едва заметно — как днем, когда мы размещали мебель и механизмы, так и вечером, когда мы приступили непосредственно к дежурству, — и я даже на секунду усомнился, видел ли я его когда-нибудь вообще в более отчетливой форме, но потом вспомнил о легендах.
Мы заступили на дежурство в десять вечера и до поры до времени не замечали никаких перемен. При тусклом мерцании атакуемых ливнем уличных фонарей снаружи и еле заметном свечении омерзительной грибной поросли внутри мы различали источающие сырость каменные стены без малейшего следа известки; влажный, зловонный, подернутый плесенью земляной пол с его непотребными грибами; куски полусгнившей древесины, когда-то служившие скамейками, стульями, столами и прочей, теперь уже трудно сказать какой, мебелью; массивные доски и балки межэтажного перекрытия над головой; увечную дощатую дверь, ведущую в каморы и закрома, расположенные под другими частями дома; крошащуюся каменную лестницу со сломанными деревянными перилами и грубую, закопченную кирпичную кладку камина с какими-то ржавыми железяками внутри очага, намекавшими на наличие в прошлом крюков, подставок, вертелов и дверцы духовки. Помимо вышеперечисленного мы также могли видеть принесенные с собой стулья, походную раскладушку и громоздкие мудреные орудия разрушения.
Как и в прежние свои визиты, мы оставили дверь на улицу незапертой — чтобы иметь прямой и удобный путь к отступлению на тот случай, если бы нам вдруг оказалось не под силу справиться с враждебным явлением. Мы полагали, что наши постоянные ночные бдения рано или поздно спровоцируют таящееся здесь зло на то, чтобы проявить себя, и что мы, заранее вооруженные всем необходимым, сможем расправиться с ним при помощи того или другого орудия, как только достаточно хорошо разглядим и поймем, с чем или кем имеем дело. Сколько времени может потребоваться на то, чтобы «разбудить» и истребить эту сущность или существо, мы не знали. Мы, конечно, понимали, что предприятие наше далеко не безопасно, ибо нельзя было заранее предугадать, насколько сильным окажется враг. И все же мы были уверены, что игра стоит свеч, и без колебаний решились пойти на риск в одиночку, понимая, что, обратившись за посторонней помощью, мы бы выставили себя на посмешище и, вероятно, только погубили бы все дело. Вот в таком настроении мы сидели и беседовали до позднего часа, пока мой дядюшка не стал клевать носом и мне не пришлось напомнить, что ему положено два часа сна.
Мое одинокое бдение в первые часы после полуночи сопровождалось чувством, похожим на страх, — я сказал «одинокое», ибо тот, кто бодрствует в присутствии спящего, одинок в большей степени, чем в любой другой ситуации; быть может, даже более одинок, чем сам это осознает. Дядя дышал тяжело и неровно, шум дождя на улице служил аккомпанементом его глубоким вдохам и выдохам, а в роли невидимого дирижера выступал доносившийся откуда-то издалека звук капающей воды — в этом доме было невыносимо сыро даже в сухую погоду, и такой ливень, как сегодня, мог просто превратить его в болото. При тусклом свете грибов и слабых лучей, украдкой просачивавшихся с улицы сквозь занавешенные окна, я рассматривал старую, неплотную кирпичную кладку стен. Один раз, почувствовав, что задыхаюсь в спертой атмосфере, я приоткрыл дверь и некоторое время глядел то в один, то в другой конец улицы, теша взор знакомыми видами и вдыхая полной грудью нормальный, здоровый воздух. До сих пор не случилось ничего такого, что могло бы вознаградить меня за мое бдение, и я непрерывно зевал, испытывая теперь уже не страх, а только усталость.
Внезапно мое внимание было привлечено звуками, доносившимися со стороны дяди. В течение второй половины первого часа из двух, отведенных ему на сон, он несколько раз беспокойно повернулся с боку на бок; теперь же он начал как-то странно дышать — неравномерно и со вздохами, скорее напоминающими хрипы задыхающегося человека. Посветив на него фонарем и увидев, что он лежит ко мне спиной, я обогнул раскладушку и снова включил фонарь, чтобы проверить, не стало ли ему плохо. И хотя я не увидел ничего особенного, мне стало не по себе — вероятно, оттого, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем сознании со зловещим характером наших местонахождения и цели, поскольку само по себе оно не было ни пугающим, ни тем более сверхъестественным. А заключалось оно всего-навсего в том, что выражение лица дяди — вероятно, под влиянием каких-то нелепых сновидений, спровоцированных ситуацией, — выдавало сильнейшее внутреннее возбуждение, совершенно для него нехарактерное. Обычно его лицо дышало уверенностью и спокойствием, свойственными всем благородным джентльменам, в то время как теперь на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Полагаю, что именно это разнообразие и встревожило меня более всего. Дядя, который то хватал воздух ртом, то переворачивался с боку на бок, теперь уже с широко открытыми глазами, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно; он словно перестал быть самим собой.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов. Поначалу слова звучали неразборчиво, но потом — переход был ужасающе резким — я расслышал нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, оставившим меня лишь после того, как я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологии и древностям из «Revue des deux mondes». [98] Да! — почтенный Илайхью Уиппл бормотал на французском языке, и те немногие фразы, которые мне удалось разобрать, могли быть выдержками из самых жутких мифов, которые ему когда-либо случалось переводить из вышеназванного парижского журнала.