Между ними повисло глубокое, нарушаемое лишь приглушенным, ритмичным перестуком колес молчание. Джек так и не моргнул, не отвел взгляда от глаз друга; Артур же видел в его глазах тьму, плотную и бурлящую.
— Но представь себе другую возможность. Что, если происхождение нашего мира еще хуже? Что, если и вправду существует Творец, потрудившийся одарить нашу землю замыслом, определивший ее форму и внешний вид? И что, если сие всемогущее существо совершенно и полностью безумно?
— Это ты так считаешь, Джек?
— Знаешь, что ты найдешь здесь, — он резко ударил себя кулаком в грудь, — если все наносное и напускное, весь этот налет цивилизованности, все, делающее нас теми марионетками, которыми мы себя воображаем, будет сорвано с нас, как шкура животного?
Дойл с трудом сглотнул.
— Так что?
— Ничего! Там пустота. Ничего не видно, ничего не слышно, никакой мысли, никакой ряби или еле слышного эха. Нас остерегают, когда мы молоды: не смотрите вниз, дети; оставайтесь здесь у огня, и мы напичкаем вас той ложью, которую наши родители вбили в нас, — ложью о величии человека. Потому что фальшивое представление о том, кто мы есть, будет сокрушено столкновением с этой пустотой, словно букашка, раздавленная сапогом.
Джек воздел свои искалеченные руки.
— И эту славную ошибку ты видишь перед собой: я вступил в эту пустоту. Я по-прежнему там. И я по-прежнему жив. И это ничего не значит.
Спаркс улыбнулся: улыбка была похожа на оскал черепа, глаза светились болезненным торжеством.
Поезд стремительно нырнул в туннель, погрузив их в темноту, и Дойл непроизвольно сжал кулаки, не зная, будет ли он жить или умрет. Правда, он предпочел бы поединок, боль, что-нибудь ощутимое и реальное вместо этого медленного, но верного падения Джека в никуда.
— И вот так, со столь бодрящим приветствием, нашептываемым мне на ухо, я встречаю каждый рассвет, — тихо продолжил Джек, голос которого волнами выплывал из темноты. — Это никогда не покидает меня, я не ведаю облегчения и продолжаю жить с этим дальше. Душевное здоровье? Не трать впустую на меня свои жалкие затасканные суждения, доктор. Не кичись своей просвещенностью. Ты ничем не лучше всех остальных; не в силах прогнать тьму, ты лишь даешь имя тому, чего даже не способен постичь. Это первое прибежище труса. Было время, когда я ожидал от тебя большего, чем повторение, на манер попугая, пустых разглагольствований. Или лучшая часть твоего ума польстилась на успех, равно как и твои карманы? Может быть, в этом-то все и дело. Но приготовься, Артур, час расплаты неминуем. Они не станут долго мириться с успехом, чьим бы то ни было: всем высоким макам неминуемо срезают головки.
Туннель остался позади; в купе снова стало светло. Джек сидел всего в нескольких дюймах от него; его взгляд был прикован к Дойлу, не знавшему толком, удается ли ему скрыть свой страх и свое неприятие услышанного. Его одолевали сомнения: походило на то, что не только разум этого человека поражен недугом, затронута его душа, извращены все нормальные реакции. Но какова природа сего недуга? Что его вызвало? Ответа не было, и Дойлу не оставалось ничего другого, как продолжать задавать вопросы.
— Если ты пришел к заключению, что все так бессмысленно и безнадежно, то почему не свел счеты с жизнью?
Джек откинулся на спинку дивана, пожал плечами и небрежно снял с рукава ворсинку.
— Это… адское место… но не без интереса. Вообрази, что ты случайно наткнулся на уличную драку: сворачиваешь за угол и видишь, как два незнакомца пытаются убить друг друга, пуская в ход всю накопленную ими силу и злобу. Исход схватки для тебя ничего не значит, но поток крови, дикое зрелище захватывают тебя; ты не можешь оторвать глаз. Обними пустоту, и она окажет на твое воображение такое же завораживающее воздействие. То, насколько полно и регулярно человеческие существа воплощают ужасную бессмысленность, можно было бы назвать трагичным, не будь это столь смехотворным: вся напыщенность, все потуги, самонадеянность. Одни с важным видом раздают похвалы и награды, столь же надутые индюки их принимают. И все работают, стремятся, поклоняются, любят. Как будто это имеет значение… Почему я не убил себя? — Джек хрипло рассмеялся. — Ну что ж, вопрос правомочный, и я на него отвечу. Потому что жизнь настолько жестока, что заставляет меня смеяться. Вот единственная причина, почему я продолжаю жить.
Дойл изо всех сил старался не допустить, чтобы его голос окрасился какими-либо суждениями или эмоциями. Любое обращение к прежним чувствам этого человека казалось бесполезным: было очевидно, что достучаться до него сейчас невозможно, и неизвестно, будет ли это возможно хоть когда-нибудь.
— Как ты оказался… здесь?
— Ну конечно, тебе ведь подавай факты! Ладно, почему бы тебе их не получить? Пользуйся на здоровье: используй как кирпичи и возводи стену, за которой можно укрыться, или вставляй их в один из твоих рассказов. Кстати, я их не читал, но, насколько понимаю, ты использовал меня как своего рода образец для своего драгоценного детектива.
— Думаю, что в каком-то смысле это так, — ответил Дойл, почувствовав прилив гнева.
Джек подался вперед и, понизив голос, произнес с улыбкой, едва ли не дружеской:
— Тогда вот тебе мой совет, старина: ни за что не вставляй в свою писанину ничего из того, что я тебе сейчас рассказываю. Читателям это не понравится: недостаточно сентиментально и никакого счастливого конца. Ты знаешь, как дать им то, что им нужно: образы, вставленные в золоченые рамы, вроде бы жизненные, но лживые, как кривые зеркала. Только не говори им правду: ты убьешь курицу, которая несет золотые яйца.
Джек снова разразился горестным смехом, в то время как Дойл боролся с холодной яростью: чего ради он вообще сносит подобные посягательства на свое достоинство? С какой стати он должен подвергать себя запугиванию? Какое утраченное качество в этом человеке внушает ему уверенность в том, что с ним стоит возиться? Того Джека, которым он восхищался, нет и в помине: перед ним незнакомец, а если он кого и напоминает, так скорее не себя прежнего, а своего безумного брата Александра Спаркса, который, если верить движущимся картинкам Эдисона, тоже каким-то образом спасся после схватки у водопада. Родственные разбитые души, проклятые и не подлежащие воскрешению; кровные узы проходят глубоко. И это не его дело: просто отойди в сторону и предоставь им гореть в собственном аду.
Однако глубоко укоренившееся чувство ответственности противилось такому решению; если и тот и другой представляют угрозу для общества, то Дойл считал себя обязанным следовать избранным путем, отвергая любые отклонения в угоду своей гордости. Он обладал запасами веры и сил, о которых они не подозревают, и, пока не доказано иное, будет считать себя способным бороться с заполняющей душу Джека Спаркса тьмой. Дойл намеревался использовать все резервы. Но для этого ему необходимо получить больше информации.
— Очевидно, вы оба не погибли в водопаде, — словно бы мимоходом заметил он. — Почему бы тебе не начать оттуда?