(Звали ворона Валтасаром. Был он ученый, купленный вчера на Птичьем. Умная птица нехитрый фокус усвоила быстро: Мими засовывала в плечевой шов зернышки проса, Момус спускал Валтасара, и тот летел на белую рубаху – сначала с пяти шагов, потом с пятнадцати, а после и с тридцати.)
* * *
Пришел, паук. Пришел как миленький. И мошну принес. Ну мошну не мошну, но кошель кожаный, увесистый Кузьма за хозяином нес.
За ночь, как и следовало ожидать, одолели благотворительного генерала сомнения. Поди, Богоматерино колечко и на зуб попробовал, и даже кислотой потравил. Не сомневайтесь, ваше кровососие, колечко отменное, старинной работы.
Блаженный Паисий стоял в сторонке от часовни. Смирно стоял. На шее чашка для подаяний. Как туда денежек накидают – пойдет и калекам раздаст. Вокруг отрока, но на почтительном расстоянии толпа жаждущих чуда. После вчерашнего прошел слух по церквам и папертям о чудесном знамении, о вороне с златым перстнем в клюве (так уж в рассказах переиначилось).
Сегодня день выдался пасмурный и похолодало, но юродивый опять был в одной белой рубашке, только горло суконочкой обмотано. На подошедшего Еропкина не взглянул, не поздоровался.
Что ему такое сказал паук, с момусовой позиции было, конечно, не слышно, но предположительно – что-нибудь скептическое. Задание у Мими было – увести паучище с людного места. Хватит публичности, ни к чему это теперь.
Вот Божий человек повернулся, поманил за собой пузана и пошел вперед, через площадь, держа курс прямиком на Момуса. Еропкин, поколебавшись, двинулся за блаженным. Любопытствующие качнулись было следом, но чернобородый янычар пару раз щелкнул кнутом, и зеваки отстали.
– Нет, не этому, в нем благости нету, – послышался хрустальный голосок Мими, на миг задержавшейся подле увечного солдатика.
Возле скрюченного горбуна юродивый сказал:
– И не этому, у него душа сонная.
Зато перед Момусом, пристроившимся поодаль от других попрошаек, отрок остановился, перекрестился, поклонился в ноги. Повелел Еропкину:
– Вот ей, горемычной, мошну отдай. Муж у ней преставился, детки малые кушать просят. Ей дай. Богородица таких жалеет.
Момус забазарил пронзительным фальцетом из-под бабьего платка, натянутого с подбородка чуть не на самый нос:
– Чего «отдай»? Чего «отдай»? Ты, малый, чей? Откуда про меня знаешь?
– Кто такая? – наклонился к вдове Еропкин.
– Зюзина я Марфа, батюшка, – сладким голосом пропел Момус. – Вдова убогая. Кормилец мой преставился. Семеро у меня, мал мала меньше. Дал бы ты мне гривенничек, я бы им хлебушка купила.
Самсон Харитоныч шумно сопел, смотрел с подозрением.
– Ладно, Кузьма. Дай ей. Да смотри, чтоб Паисий не утек.
Чернобородый сунул Момусу кошель – не такой уж и тяжелый.
– Что это, батюшка? – испугалась вдовица.
– Ну? – обернулся Еропкин к блаженному, не отвечая. – Теперь чего?
Отрок забормотал непонятные слова. Бухнулся на колени, трижды ударился лбом о булыжную мостовую. Приложил к камню ухо, будто к чему-то прислушивался. Потом встал.
– Говорит Богоматерь, завтра чуть свет приходи в сад Нескучной. Рой землю под старым дубом, что поназади беседки каменной. Там рой, где дуб мохом порос. Будет тебе, раб Божий, ответ. – Юродивый тихо добавил. – Приходи туда, Самсон. И я тож приду.
– Эн нет! – встрепенулся Еропкин. – Нашел дурака! Ты, братец, со мной поедешь. Возьми-ка его, Кузьма. Ничего, переночуешь в «чертоге каменном», не растаешь. А ежели надул – пеняй на себя. Мои червонцы у тебя из глотки полезут.
Момус тихонько, не поднимаясь с коленок, отполз назад, распрямился и юркнул в охотнорядский лабиринт.
Развязал кошель, сунул руку. Империалов было негусто – всего тридцать. Пожадничал Самсон Харитоныч, поскаредничал много дать Богородице. Ну да ничего, зато она, Матушка, для раба своего верного не поскупится.
* * *
Еще затемно, как следует утеплившись и прихватив фляжечку с коньяком, Момус пристроился на заранее облюбованном месте: в кустиках, с хорошим видом на старый дуб. В сумерках смутно белела колоннами стройная ротонда. По рассветному времени не было в Нескучном саду ни единой души.
Боевая позиция была как следует обустроена и подготовлена. Момус скушал сандвич с бужениной (ну его, Пост Великий), отпил из крышечки «шустовского», а там по аллее и еропкинские сани подкатили.
Первым вылез немой Кузьма, настороженно позыркал по сторонам (Момус пригнулся), походил вокруг дуба, махнул рукой. Подошел Самсон Харитоныч, крепко держа за руку блаженного Паисия. На облучке остались сидеть еще двое.
Отрок подошел к дубу, поклонился ему в пояс, ткнул в условленное место:
– Тут копайте.
– Берите лопаты! – крикнул Еропкин, обернувшись к саням.
Подошли двое молодцов, поплевали на руки и давай долбить мерзлую землю. Земля поддавалсь на диво легко, и очень скоро что-то там лязгнуло (поленился Момус глубоко закапывать).
– Есть, Самсон Харитоныч!
– Что есть?
– Чугунок какой-то.
Еропкин бухнулся на коленки, стал руками комья разгребать.
С трудом, кряхтя, вытянул из земли медный, зеленый от времени сосуд (это была старая, видно, еще допожарного времени кастрюля – куплена у старьевщика за полтинник). В полумраке, подхватив свет от санного фонаря, качнулось тусклое сияние.
– Золото! – ахнул Еропкин. – Много!
Сыпанул тяжелых кругляшков на ладонь, поднес к самым глазам.
– Не мои червонцы! Кузя, спичку зажги!
Прочел вслух:
– «Ан-на им-пе-ратри-ца само-дер-жица…» Клад старинный! Да тут золотых не мене тыщи!
Хотел Момус что-нибудь позаковыристей достать, с еврейскими буквами или хотя бы с арабской вязью, но больно дорого на круг выходило. Купил аннинских золотых двухрублевиков и екатерининских «лобанчиков», по двадцати целковых за штуку. Ну, тыщу не тыщу, но много купил, благо добра этого по сухаревским антикварным лавкам навалом. После пересчитает Самсон Харитоныч монеты, это уж беспременно, а число-то неслучайное, особенное, оно после сыграет.
– Плохи твои дела, Самсон, – всхлипнул отрок. – Не прощает тя Богородица, откупается.
– А? – переспросил одуревший от сияния Еропкин.