Но Мари Анж невозмутимо сидела в длинной ночной рубашке, вышитой цветочками: она грезила о черном траурном платье.
Каково же было ее разочарование, когда служанка принесла белое платьице с сиреневым пояском, белую пелеринку и белую шляпку. Однако девочка ничего не сказала.
Мисс Мэйбл принялась одевать ее, а Жан Ноэль как сумасшедший носился вокруг и вопил:
– А она не в черном! А она не в черном!
– Ну и что из этого? – язвительно спросила Мари Анж. – Белое платье – тоже траур, правда, мисс Мэйбл?
Девочка уже немного кокетничала своими красивыми зелеными глазами. Она была на полтора года старше брата и в последнее время жеманно растягивала слова. В отличие от удлиненных глаз Мари Анж у Жана Ноэля глаза были круглые, большие и темно-голубые – настоящие глаза Ла Моннери.
В остальном же дети очень походили друг на друга.
При мысли о том, что Мари Анж, пусть даже в белом платье, все-таки идет на похороны, мальчику захотелось наброситься на сестренку, разорвать ее платье, растоптать лакированные башмачки, но вдруг ему все стало безразлично, и он принялся играть в кубики. У Жана Ноэля нередко бывали такие неожиданные смены настроений, поражавшие его родителей и гувернантку.
В эту минуту вошел Франсуа Шудлер, довольно красивый мужчина лет тридцати, с мощной грудью и гладко причесанными каштановыми волосами. Он был во фраке.
– Мисс Мэйбл, готова Мари Анж? – спросил он.
– Еще минутку, сударь.
Франсуа с любовью смотрел на малышей – румяных, белокурых, таких миловидных и чистеньких. «Прелестные у меня дети», – думал он, играя их кудряшками.
– Надеюсь, сударь, погода не испортится, – любезно сказала мисс Мэйбл и улыбнулась, обнажив при этом длинные зубы.
То, что отец появился утром в парадном костюме, произвело на детей большое впечатление; особенно интриговали их болтавшиеся позади фалды его фрака.
– Папа, а мама тоже сюда придет? – спросила Мари Анж, которой не терпелось узнать, наденет ли мать вечернее платье и креповую вуаль.
– Мама уже на улице Любека, ты поедешь со мной, доченька, – ответил Франсуа.
Приподняв сына, он поцеловал его; мальчик прошептал ему на ухо:
– Папа! Мне тоже хочется на похороны. Знаешь, ведь я очень любил дедушку.
Франсуа расслышал только конец фразы; опуская малыша на пол, он сказал:
– Я в этом уверен. Ты должен всегда помнить о нем.
– А где дедушка будет лежать в церкви? – спросил Жан Ноэль. – Ты мне потом расскажешь?
– Да-да. А теперь будь умником.
Жан-Ноэль подошел к сестренке, которой в это время надевали перчатки, поднялся на цыпочки, чтобы достать до лица Мари Анж, и, прижавшись к ее щеке влажными губками, прошептал:
– Какая ты красивая!
Потом он остановился посреди комнаты в помятой своей пижаме, у которой одна штанина вздернулась чуть не до колена, и полными слез глазами смотрел вслед отцу и сестренке.
Развернув «Эко дю матен», Симон Лашом вздрогнул, как от удара: его статьи не было.
Ему бросился в глаза растянувшийся на три колонки рисунок Форена, изображавший поэта на смертном одре и выдержанный в характерной для этого художника резкой, нервической и вместе с тем меланхолической манере. Крупными литерами было набрано: «Правительство принимает участие в похоронах Жана де Ла Моннери, которые состоятся сегодня утром». Под рисунком Форена Симон прочел заголовок: «Рассказ о последних минутах». Он заглянул в конец полосы, и сердце его наполнилось бурной радостью: под статьей была его подпись, она была напечатана жирным шрифтом, в три раза более крупным, нежели шрифт самой статьи.
В редакции изменили название, вот и все. Он стоял как вкопанный у края тротуара на улице Суфло, мимо него спешили женщины, неся сумки с провизией, проходили студенты с портфелями, а он не двигался с места, пока не прочел свою статью от первой строчки до последней. Теперь, когда статья была напечатана с разбивкой на абзацы, с набранными курсивом цитатами, она показалась ему куда лучше, чем прошлой ночью. Содержательная, хорошо продуманная статья. Право, к ней нельзя прибавить ни единого слова.
«А все-таки это странная манера – менять заголовок без ведома автора, – подумал он. – Правда, для широкой публики так, пожалуй, понятнее».
В нескольких шагах от себя он заметил невысокого старичка с козлиной бородкой, должно быть отставного чиновника, который тоже остановился и, держа в руках «Эко дю матен», читал его статью. Симону захотелось кинуться к нему и закричать: «Это я Симон Лашом!» Затем он подумал: «Каким он меня представляет? Верно, считает преуспевающим журналистом вроде…»
Он нарочно прошел мимо маленького чиновника, чуть не задев локтем своего первого читателя.
Когда ученики четвертого класса, построенные в коридоре лицея Людовика Великого, увидели подходившего Симона Лашома, они принялись подталкивать друг друга локтями и шушукаться:
– Взгляни-ка на него! Что это с ним стряслось?
И действительно, Симон, медленно приближавшийся в сопровождении господина Мартена, преподавателя истории и географии, выступал в необычном наряде – черном, очень узком пальто и новом огромном котелке. Ему было явно не по себе оттого, что ученики таращили на него глаза, поэтому он держался необыкновенно чопорно и вопреки своей привычке старался не качать головой.
Раздался звонок, ученики вошли в класс. Симон повесил на вешалку пальто и великолепный котелок и собрал домашние работы. Мальчики раскрыли тетради, но перед тем, как продиктовать тему нового сочинения, Лашом сказал:
– Вы, без сомнения, уже прочитали в газетах, которые получают ваши родители, о смерти Жана де Ла Моннери.
Он остановился, словно ожидая, что кто-нибудь крикнет: «Ну конечно, сударь! Мы даже видели вашу статью». На сей раз он бы не сделал замечаний ученику, если бы тот перебил его таким возгласом. Но все молчали.
– Похороны состоятся сегодня, – продолжал Лашом. – Я должен на них присутствовать. Так что в десять часов вы будете свободны.
В классе поднялся радостный гул. Симон постучал ногтем по кафедре.
– Жан де Ла Моннери, – снова заговорил он, – останется в истории французской литературы как один из величайших писателей нашего времени, быть может самый великий. Мне выпало счастье близко знать его; в последнее время я виделся с ним почти каждую неделю, я считаю его своим учителем… В субботу, когда он умирал, я сидел у его изголовья.
Неожиданно он обнаружил, что глубоко взволнован, и машинально протер очки.
В классе царила полная тишина. Мальчики не предполагали, что их преподаватель знаком со столь знаменитым человеком, чье имя встречалось в учебниках литературы, с человеком, день похорон которого печать именовала днем национального траура.