– Нет, нет.
Мать посмотрела на вокзальные часы.
– Осталось еще двадцать минут, – пробормотала она.
– Мне пора идти, – проговорил Симон, – я и так уже опоздал.
Наклонившись, он едва прикоснулся губами к ее поросшей седыми волосками щеке.
Толстые, заскорузлые пальцы мамаши Лашом впились в запястье сына.
– Не вздумай только снова исчезнуть лет на пять – ведь ты так обычно делаешь, – проговорила она глухо.
– Нет, – ответил Симон. – Как только дела позволят, обязательно приеду к вам в Мюро. Обещаю тебе.
Мать все не выпускала его руки.
– А все-таки, – сказала она, – посылай ты нам кой-когда деньжат, хоть самую малость… Мы тогда по крайности будем знать, что ты о нас изредка вспоминаешь…
Когда Симон пошел по перрону к выходу, старуха даже не поглядела ему вслед. Она уже погрузилась в свои мысли, потом вытащила из-под верхней юбки желтый платок и, скомкав его, приложила к глазам.
На улице Любека под окнами небольшого особняка был настлан толстый слой соломы, чтобы заглушить шум колес. Обычай расстилать солому перед жилищем знатных людей, пораженных тяжелым недугом, уходил в прошлое вместе с лошадьми; он сохранился лишь в обиходе нескольких старинных семей как торжественный обряд – предвестник близких похорон.
С минуту помедлив, Симон Лашом нажал чугунную кнопку звонка.
Возле дома стоял большой черный автомобиль с тускло светившими фарами; неподалеку, разминая ноги, прохаживался шофер.
Входная дверь отворилась. Старый слуга согнулся в поклоне при виде молодого человека.
В то же мгновение на лестничной площадке показалась Изабелла, племянница поэта.
– Идите скорее, господин Лашом, – проговорила она, подбирая упавшую на лоб прядь волос. – Он вас ждет.
Изабелле д’Юин было лет тридцать. На ней было темное шерстяное платье. Ее смуглое некрасивое лицо с острым подбородком осунулось от усталости, под глазами залегли глубокие тени.
Симон бросил на стоявший в передней огромный ларь в стиле Возрождения свое серое пальто с помятыми отворотами; тут уже лежали дорогие пальто, подбитые черным шелком, и шубы с воротниками из выдры, украшенные ленточкой Почетного легиона или розетками других орденов. Лашом торопливо протер очки.
Сквозь полуоткрытую дверь маленькой гостиной он разглядел двух важных худых стариков; они сидели, вытянув длинные ноги в остроносых ботинках.
– Он в полном сознании и сохранил ясность ума, – сказала Изабелла, поднимаясь по лестнице впереди Симона.
Достигнув второго этажа, они прошли через рабочий кабинет, где Симону так часто приходилось сидеть; тут было много китайских вещиц: шкатулки, шкафчики, ширмы красного лака с причудливыми черными цветами; повсюду лежали книги – роскошные фолианты соседствовали с брошюрами, запылившиеся, истрепанные тома перемежались с новенькими, еще не разрезанными, валялись стопки каких-то бумаг и гравюры. Две большие увядшие хризантемы, должно быть, стояли уже несколько дней, ибо вода в вазе помутнела.
В соседней комнате умирал поэт Жан де Ла Моннери.
Его спальня была обставлена в стиле ампир; бархатная обивка мебели, тяжелые портьеры и гардины были блекло-желтого цвета, кусок шелка того же цвета служил абажуром для лампы в изголовье кровати и смягчал свет. На мраморной доске комода высился бюст поэта, выполненный в 1890 году Ривольта?; формовщик придал материалу вид бронзы, но ссадина на носу отсвечивала белым, и становилось ясно, что бюст гипсовый. Стоявшие на камине большие часы в мраморном футляре звонко отсчитывали секунды. До самой последней минуты, пока поэта не одолела болезнь, он работал у себя в спальне; стоявший возле окна ломберный столик с инкрустацией был завален листами бумаги, письмами, книгами.
В комнате царил застоявшийся запах болезни и старости, восточного табака, росного ладана для ингаляций, испарявшегося спирта, сладковатых микстур – запах одновременно едкий и приторный; воздух был нагрет раскаленными металлическими шарами, нарочно положенными в камин.
На широкой кровати со столбиками, украшенными бронзовыми кольцами, неподвижно лежал Жан де Ла Моннери. Глаза его были закрыты, под спину подложены подушки. Кожа на лице приобрела лиловатый оттенок, впалые щеки поросли седой щетиной, издали напоминавшей рассыпанную соль. По белой подушке извивалась длинная прядь волос, обычно покрывавшая лысое темя, из влажного воротника ночной сорочки выступала изборожденная глубокими морщинами худая шея. Простыни были скомканы.
Человек лет шестидесяти, в щегольском смокинге, с надменным и самодовольным выражением лица и тронутыми сединой волосами, гладко выбритый и румяный, сжимал пальцами запястье больного, не отрывая глаз от бегущей секундной стрелки на своих золотых часах.
Когда Симон приблизился к кровати, Жан де Ла Моннери приподнял веки. Блуждающий взгляд его серых глаз (левый глаз косил) остановился на вошедшем.
– Друг мой… как мило с вашей стороны, что вы навестили меня, – глухо произнес поэт; хриплое дыхание с шумом вырывалось из его груди.
Как всегда учтивый, он захотел представить посетителей друг другу:
– Господин Симон Лашом, молодой, но необыкновенно талантливый ученый…
Человек в смокинге и тугом крахмальном воротничке слегка кивнул головой и произнес:
– Лартуа.
– Нынче утром – исповедник, – задыхаясь проговорил поэт, – вечером – вы, мой врач и верный друг, а вот теперь – мой ученик и, я бы сказал, мой снисходительный критик… А сверх того возле меня неутомимо бодрствует добрый ангел, – прибавил он, обращаясь к племяннице. – Чего еще может пожелать умирающий?
Он вздохнул. Жилы на его шее напряглись.
– Полно, полно, все обойдется. Теперь, когда жар спал… – проговорил Лартуа, и в его голосе зазвучали профессионально бодрые интонации, не вязавшиеся с выражением лица. – Вы еще нас удивите, дорогой Жан!
– Масло в лампаде иссякло, – прошептал поэт.
В комнате на мгновение наступило молчание, слышно было только, как отсчитывает секунды стрелка мраморных часов.
Сиделка-монахиня, подобрав кверху и заколов булавкой края своего огромного чепца, кипятила в ванной комнате шприцы.
Левый глаз умирающего вопросительно уставился на Симона.
Вместо ответа молодой человек извлек из кармана пачку типографских оттисков.
– Когда она выйдет в свет? – спросил Жан де Ла Моннери.
– Через месяц, – ответил Симон.
Смешанное выражение гордости и печали появилось в глазах поэта и на мгновение оживило синюшное лицо.
– Этот юноша, – обратился он к врачу, – посвятил моему творчеству свою докторскую диссертацию… всю целиком… Послушайте, Лартуа, я себя прекрасно чувствую, отправляйтесь на свой званый обед. Славная вещь эти обеды! А потом, когда я уже буду…