– Простите меня, мне все это очень неприятно, дорогой, – тихо произнесла она.
Габриэль не ответил. Он был в ярости оттого, что впервые в жизни не ответил на оскорбление, в ярости оттого, что чувствовал себя в ложном положении. И во всем виновата Жаклин. К тому же она плохо выглядела, и за это тоже он ее ненавидел.
Из темного угла маленькой библиотеки, огражденной решеткой, один из рабочих вытащил автоматический пистолет и глядел на него с удивлением и насмешкой, какие часто появляются у простых людей при виде оружия. Рабочий собрался было отмочить какую-то шутку, как Жаклин, внезапно побледнев, резко протянула руку, схватила пистолет и сунула его в сумочку, словно святыню, которую не желала оставлять на поругание, позволять прикасаться к ней чужим и нечистым пальцам.
Габриэль снова почувствовал, как обжигающие волны гнева неотвратимо заполняют все его существо. Он схватил первое, что попалось под руку, – это оказался альбом с фотографиями – и со всего маху швырнул его на ковер. Страницы распались, фотографии вывалились… И Габриэль узнал Рим, Флоренцию, Венецию… те же бассейны, те же фонтаны, те же каналы, те же фасады дворцов… но почти на всех снимках с другим.
– Никогда больше не старайтесь делать добро, вы не в состоянии быть добрым до конца, – сказала Жаклин. – И потом слишком дорого приходится за это платить.
Она повернулась и вышла, хлопнув дверью.
Сидя в тесном кабинетике, откуда он управлял труппой своего театра, как капитан с мостика управляет кораблем, – с той только разницей, что он считал себя не только наместником Бога на земле, но и просто самим Богом, – Эдуард Вильнер писал.
Лампа освещала тяжелый склоненный торс, седые короткие, чуть вьющиеся на концах волосы и широкий плоский затылок.
По другую сторону стола из палисандрового дерева стоял молодой человек и ждал, покуда Иегова соблаговолит заметить его присутствие.
Этот молодой человек с чуть припудренным лицом был одним из актеров, занятых в новой пьесе Эдуарда Вильнера, пьесе, которую только что начали репетировать.
Знаменитый драматург поднял наконец голову и положил перо.
– А, это ты, Ромен! – сказал он. – Да, я просил тебя позвать…
Голос Вильнера звучал подобно струе воды, падающей из водосточной трубы на паперть собора, из глубины которого доносится гудение органа.
Веко его опускалось непосредственно ото лба и терялось в складках щек; огромное ухо, казалось, различало далекий гул космических сфер, а ноздри вдыхали в пять раз больше воздуха, чем требуется обыкновенным смертным. Вселенское презрение опустило уголки его губ. В глазах сгустилась ирония.
За сорок лет Париж исчерпал все сравнения, навеянные этим необыкновенным лицом.
– Я просил тебя позвать, чтобы сообщить, что твоя жена, по-моему, очень мила, – продолжал Вильнер.
Молодой актер полуудивленно-полусмущенно улыбнулся.
– Да-да, очень мила. Я говорю то, что думаю, – продолжал Вильнер. – У нее очень аппетитное тело, она умна и, кажется, с душой. Нет, в самом деле, она вполне хороша, она мне очень нравится.
Частые повторы, а главное, манера начинать фразу словами, какими кончалась предыдущая, придавали речи Вильнера известную медлительность.
Ромен Дальма, скрывавший под непроницаемым выражением лица, покрытого тонким слоем пудры, живой нрав, знал, на что способен Вильнер. Он приготовился услышать какое-нибудь гнусное предложение и почувствовал смутное беспокойство за свою карьеру в ближайшем будущем.
– Очень рад, – холодно заметил он. – Мне она тоже очень нравится.
– Вот и хорошо, вот и превосходно. Я думаю, тебе с ней очень повезло.
Драматург выдержал паузу и, пока она длилась, наслаждался тревогой своего собеседника. Потом он поднялся. Выпрямившись во весь рост, он почти достигал потолка тесной комнатушки и, казалось, обрекал собеседника на неминуемое скорое удушье.
– Очень повезло. Ты должен быть к ней предельно внимателен. Женщины, знаешь ли, – я-то хорошо их знаю – существа хрупкие и очень чувствительные. Ты даришь ей цветы? – спросил он.
– Разумеется… во всяком случае, время от времени, – вновь смутившись, ответил молодой актер.
– Мальчик мой, ей нужно дарить их каждый день. Я прибавлю тебе двадцать франков, чтобы ты мог покупать ей букет каждое утро. Ты доволен?
Изумление, радость, благодарность окрасили щеки Ромена Дальма.
– О, благодарю вас, господин Вильнер! Вот уж действительно по-королевски, – воскликнул он.
Знаменитый драматург поднял бледную дряблую руку.
– Да не зови ты меня так церемонно «господин Вильнер», точно я начальник тюремной стражи или директор Галери Лафайет. Оставь это билетершам. А ты меня зови… зови меня, как зовут все…
– Спасибо, мэтр, – сказал Ромен Дальма.
В знак удовлетворения Вильнер легонько качнул головой.
– Таким образом, теперь ты имеешь двести двадцать франков в день. Видишь, это изменение уже внесено в твой контракт. Тебе остается только подписать вот здесь. Возьми мою ручку, – предложил Вильнер, великодушно оказывая еще и подобную честь.
«Все дурное, что говорят о нем, сильно преувеличено, – думал актер, проставляя свои инициалы на полях контракта. – А к людям, которых он любит, он в самом деле относится потрясающе. И до чего деликатен в своей щедрости, как тонко дал понять, что ценит меня…»
– Превосходно. Ну давай, пока. До встречи на репетиции, – сказал Вильнер, выпроваживая его.
Актер вышел и, довольный жизнью, своей профессией, своей ролью, своей женой, своим директором и самим собою, спустился по винтовой лестнице, ведущей на сцену. Внезапно посреди второго этажа он как вкопанный остановился и хлопнул себя по лбу.
– Ах ты! Сволочь! – прошептал он.
Ибо он вспомнил, что в контрактах, заключаемых Вильнером, актер, получающий гонорар более двухсот франков, всегда обязан – в пьесах, которые играются в современных костюмах, – оплачивать свои сценические костюмы сам.
Зал театра де Де-Виль был выдержан в прекрасном классическом стиле: круглый, с мрамором и позолотой, красными бархатными валиками, идущими вдоль лож и балконов, и высоким куполом. Эдуард Вильнер любил рассказывать, откуда пошло название театра.
– В эпоху Директории было два актера по имени Девиль…
Днем ряды кресел накрывались длинными чехлами: большое судно дремало в пыльной мгле нарождающегося мира – только сцену освещал вполсилы желтоватый свет зари. Декораций не было, и обнажились штакеты, софиты, детали машинерии.
Высокий силуэт Эдуарда Вильнера неслышно двигался по залу. Посреди второго ряда скрипнуло кресло. Престарелое божество уселось на грани света и тьмы, готовясь лепить свои новые создания.