Он встал. Выстрел, ударивший его в грудь, лишь отбросил его, но не остановил. Густых рванулся вперед, одним движением руки смахнув молодого с дороги, и бросился туда, откуда раздавались громкие голоса, и цыганская речь мешалась с русским крепким матом.
Он влетел в комнату, забитую людьми, так неожиданно, что никто не успел ему помешать. Он сразу же увидел деву, сидевшую на низком диванчике, застланном ковром. Тех, что стояли у него на пути, он посшибал, не останавливаясь, как кегли. Ещё мгновение — и его руки дотянулись до горла Девы. Она вскрикнула, и смолкла.
Кто-то стрелял. Потом цыгане резали его ножами. Его тащили за ноги, пинали и били чем попало: старая цыганка, например, била его по голове сковородой.
Потом один из цыган сбегал в сени, вернулся с топором, предупреждающе крикнул. И одним ударом почти отсек руку Густых. Еще несколько ударов, — и руки перестали ему принадлежать. Густых упал на ковёр, морщась от вида собственных обрубков, торчавших из пробитых рукавов. Но он был спокоен, абсолютно спокоен: его Ка сосредоточилось в руках, и руки сделают своё дело.
Тело Густых вытянулось и обмякло.
Искупление состоялось.
Дева лежала на диване, раскинув руки и некрасиво скрестив ноги. Две быстро чернеющие руки намертво впились в её нежное девичье горло.
Она шевельнулась. И открыла глаза.
Три волка улепетывали по заснеженному редколесью от страшной гудящей птицы. Волки были молодыми, неопытными, и к тому же еще ни разу не встречались с таким врагом.
Вокруг них взрывали снег горячие пули, — огненные, молниеносные, как сама смерть.
Волки не знали и не могли знать, можно ли бороться с такой огненной смертью, и можно ли от неё спрятаться.
Впереди было болотистое озерцо, и у первого волчонка, выбежавшего на лед, сразу разъехались лапы. Он ткнулся мордой в лёд, задержавшись на мгновение. И в это самое мгновение жгучая невидимая молния ударила его между лопаток. Волчонок охнул от неожиданности, отлетел и замер.
Остальные перескочили через него и помчались дальше. Лапы скользили, волчат бросало из стороны в стороны.
Шуфарин, заместитель начальника лесного управления, с удовольствием крякнул:
— Один есть! — и показал большим пальцем вниз.
Его напарник, — он же подчиненный, — кивнул.
Шуфарин снова приложился глазом к окуляру прицела. У него был новенький навороченный карабин, и сам себе он казался в этот момент лихим героем американского боевика. Правда, вертолет был совсем не таким, как в кино: нечего было и думать картинно выставлять ногу на подножку, трудно было даже высунуться наружу, — ветер мгновенно обжигал щёки морозом.
Он выстрелил трижды, и ни разу не попал: на этот раз скользкий лёд оказался союзником волков, — они совершали непроизвольные броски, виляли задами, а то и кружились, распластавшись на брюхе.
Наконец, и второй волк упал, закинув лапы.
Последний, кажется, понял, что убегать бесполезно. Он присел, прижав уши к голове и глядя на ужасную стрекочущую птицу, висевшую над ним.
Вертолет сделал разворот, и Шуфарин крикнул в ухо напарнику:
— Ну, ладно, возьми этого себе!
Напарник, закутанный до самых глаз, высунулся с карабином, начал целиться. Волк был метрах в пятидесяти от него. Не попасть в такую цель было бы непростительно.
— Давай, давай! — весело крикнул Шуфарин, выглядывая поверх головы стрелка.
Кажется, он моргнул, или просто случилось какое-то краткое помутнение рассудка. Во всяком случае, выстрела не последовало, а волк, вместо того, чтобы отбросить лапы, вдруг прыгнул.
Сказать «прыгнул» — значит, не сказать ничего. Но другого подходящего слова у лесного начальника не нашлось, а времени подумать не осталось: прямо перед ним мелькнула оскаленная волчья пасть, дохнувшая зловонием, и тотчас что-то тёмное, душное навалилось на Шуфарина, опрокидывая и его, и напарника на пол.
Раздался запоздалый выстрел, один из пилотов выглянул из кабины, завопив:
— Чи вы здурилы??
Но, увидев, что творится в салоне, мгновенно спрятался.
Волк, дрожа от ярости и усталости, перекусил руку, сжимавшую карабин, рванул глухой воротник пуховика и сомкнул зубы на горле.
Отскочил, и бросился на второго, который, бросив оружие, завывая, пытался вползти в кабину.
Волк рухнул ему на спину.
Вертолет тряхнуло, но волк уже вцепился в шею жертвы.
Посреди бескрайнего белого редколесья, на увале, сидела серебристая волчья богиня, и, прищурив янтарно-золотые глаза, смотрела на нелепо закружившийся над болотом вертолет.
Хорошее представление.
Она видела, как вертолет накренился и понёсся боком, а потом внезапно, будто сбитый на лету, рухнул вниз, на черные кривые сосны.
Взметнулось облако снега. Из этого фонтана взлетели обломки, а потом над соснами пронеслись белые стремительные фигуры, и заиграл удаляющийся охотничий рог. Силуэты расплывались, быстро теряя очертания, пока не слились с белесыми облачками на фоне серого неба.
Стало тихо.
Волчица прикрыла глаза и тряхнула могучей головой.
Да, это хорошее представление. Жаль только, что — единственное. Больше стреляющих вертолетов над тайгой не будет.
Пока.
Стёпка торопился. До избушки оставалось совсем недалеко, и он прибавил ходу. Трое суток пути остались позади. Дома он растопит печурку, поставит на огонь котёл, и наварит столько рыбы, чтобы хватило до самого вечера. Он разденется догола, и будет есть, есть и есть, лишь изредка откидываясь на лежанку, чтобы передохнуть и отрыгнуть воздух.
На душе у Стёпки было светло и радостно. И небо, отзываясь на Степкину радость, тоже посветлело, облака поредели, мелькнул солнечный луч, и внезапно все вокруг заиграло, заискрилось невыносимым счастливым светом.
Какое доброе оно, солнце. Но думать о солнце и его доброте было некогда. Степка спешил.
Он вспомнил Катьку, испытав легкое беспокойство. «Как бы не подохла, однако», — подумал он.
И снова прибавил шагу, хотя прибавлять было уже некуда. Скоро кончится лес, откроется заболоченная равнина, за ней — еще лес, уже родной, исхоженный вдоль и поперек, в котором каждое дерево было ему знакомо, и в каждом жила родная, зовущая его, Степку, душа.
Он добежал до равнины. И по инерции сделал еще несколько скользящих шагов. И встал прямо, даже слегка откинувшись назад. Кажется, упал бы, — да лыжи мешали.
Прямо у него на пути, на белом-белом снегу лежал — еще белее, — громадный зверь.