– Можете не сомневаться, Ваше Величество, – железным голосом отчеканил Дрентельн. Поклонился и, окатив Макова ледяным взглядом, вышел из кабинета первым, громко стуча каблуками.
* * *
На лестнице Дрентельн догнал Макова. Спокойным, мирным голосом, словно бы и не было между ними никакой перепалки, сказал:
– А ведь я знаю, кто Мирского выпустил, Лев Саввич. Генерал Гурко самолично, наш генерал-губернатор. Но – доносить на него Государю? На героя войны, прозванного солдатами, как писала пресса, «Генералом „Вперёд!”»?.. Нет уж, увольте… Пусть сами разбираются.
Дрентельн неожиданно подмигнул Макову и шепнул, чтобы не слышали адъютанты:
– Не обижайтесь на меня, Лев Саввич. Войдите в положение: только что из-под обстрела, сгоряча сказал лишнего…
Маков снял с головы уже надетую было фуражку, платочком промокнул лоб. Буркнул:
– Понимаю. Бывает.
А про себя подумал: «Вот врёт!»
* * *
Всё вышло так, как и предсказывал незнакомец на конспиративной полицейской квартире. Предложение Мирского совершить покушение на шефа жандармов было встречено сочувственно, а Морозовым и Михайловым – даже восторженно. Ему предложили оружие, но он отказался, заявив, что уже купил себе револьвер.
– Однако вы даром времени не теряли, – удивлённо проговорил Михайлов.
А Морозов, считавший себя лучшим среди народовольцев знатоком оружия, сказал:
– Не покажете ли мне ваш револьвер?
– Зачем? – хмуро отозвался Мирский. При этом голос его не дрогнул.
– Ну, я бы взглянул… Возможно, у него есть дефект, или патроны нужны особые…
– Я купил с патронами, – соврал Мирский. И, чтобы перевести разговор, обратился к Михайлову: – А вот что мне сейчас действительно необходимо, Саша, так это – чистый паспорт.
Михайлов кивнул.
– Понимаю. Наша «небесная канцелярия» завтра же изготовит.
– Запишусь в татерсал, – сказал Мирский. – Надо подучиться верховой езде…
И он изложил товарищам-«комбатантам» свой план покушения.
– Рискованно! Но лихо! – воскликнул Михайлов. – Главное, совершенно неожиданно!
– Н-да… – согласился Морозов, поправляя очки на мальчишески юном лице. – Пожалуй, наша жандармерия такой наглости от нас не ожидает…
Спустя несколько дней Мирский записался в общественный татерсал, начал обучаться верховой езде, выезжал в окрестности Петербурга. Помнится, встретил группу курсисток, которые возвращались с пикника: они с таким восторгом глядели на него! А потом, всего через несколько дней, во время одной из прогулок по набережной Фонтанки, увидел в толпе страшное тёмное лицо в очочках, борода – лопатой.
Убивец!
Убивец кивнул Мирскому, улыбнулся. И внезапно выкрикнул, рванув на груди грязную рубаху:
– Кровопийца на Лебяжьем канале катается! Ох, нынче кровушка прольётся на Лебяжьем-то!
Народ от него шарахнулся; кто-то расхохотался, кто-то засвистел. А Мирский, похолодев, понял: это и есть тот самый знак, сигнал, означавший, что пора действовать.
(Записки из подполья)
ПЕТЕРБУРГ.
1879 год.
Я – лигер Эхо. Теперь я могу сознаться в этом, потому что события, в которых я участвовал и которые перевернули Россию, уже стали преданием. Я, Эхо, теперь могу рассказать о времени, когда предательство стало службой, убийство – идеалом, насилие – смыслом жизни. И, как бы ни тяжела показалась потомкам эта правда, – они должны её знать. Хотя… Правда шершавая, – сказал однажды Лев Толстой, – ершом. В горло не лезет…
Если жива ещё Россия, если только она ещё жива. Залитая кровью страна раз и навсегда победившего терроризма.
Я – лигер Эхо. Под этим именем меня знали лишь четверо, и все они, скорее всего, давным-давно спят вечным сном, и даже могил их уже никто не найдёт. И никто во Вселенной, кроме меня, не знает, откуда взялось мое имя, что означает, и кого за собою скрывает.
Никто не выдаст меня потомкам.
Я сделаю это сам.
* * *
Я стал лигером в студёную декабрьскую ночь 1876 года, в канун новогоднего праздника, когда весь город сиял новогодней иллюминацией, а в богатых домах дети водили хороводы вокруг ёлочек.
В ту ночь, возвращаясь от знакомых, во дворе одного из домов Московской части, за поленницей я увидел скрюченного мальчика, покрытого инеем. У него не было ни шапки, ни рукавиц, на ножках – какие-то дырявые старые башмачки. Он прижал лицо к коленкам, руки спрятал на груди… – и остался таким навсегда. Тогда-то я и подумал, что он попал к Христу на ёлку.
Но это – слабое утешение. Взрослые гибнут – жалко. А уж дети…
Дети – вообще странный народ. Они нам снятся и мерещатся…
Когда-то давно, в той, другой, довоенной жизни, в Приморском парке на берегу Финского залива, императрица Мария Александровна гуляла с шестилетним Сашей.
Саша вдруг спросил:
– Мама, а ведь правда, я был хорошим малышом?
– Что означает «был»? – удивленно сказала государыня. – Ты и сейчас хороший малыш. Очень-очень хороший!
– Нет. Папенька сказали, что я теперь уже не малыш.
Он приостановился, подумал, и добавил очень серьезно:
– Маменька, не называйте меня больше малышом. Да, это правда: я был когда-то малышом. Но теперь больше никогда им не буду.
* * *
Вот это «больше никогда им не буду» и резануло меня, когда я слушал рассказ, переданный будто бы Елене Штакеншнейдер Екатериной Долгоруковой-Юрьевской, тогда еще не венчанной женой государя.
Государь, мне показалось, словно провидел своё будущее. Он знал, что детство заканчивается навсегда.
Я, лигер Эхо, тоже ведь был когда-то малышом. И больше никогда, никогда им не буду.
* * *
Я вынес замёрзшего мальчика из-за поленницы, пошёл через двор. У ворот остановился и начал колотить в них ногой. Мальчик был холодным, как снег, который падал ему на лицо. И чтобы снег не попадал на него, я повернул его боком – затвердевшее, каменное тельце.
Прибежал дворник. Он сослепу думал, что лезут воры, и давал свисток.
С той стороны ворот подскочил городовой.
Были шум, вопросы, возгласы. Потом городовой подогнал извозчика и велел увезти мальчика. И я сел с ним, и держал его головку у себя на коленях.
Потом был заспанный человек с бритым лицом, в мятом белом халате, и два других – тоже в халатах, но с мясницкими клеёнчатыми фартуками.