Госпожа Дезескель сидела молча, с каменным лицом, страдая за Симона, а Симон страдал, угадывая ее мысли.
– Ладно, давайте кончать, – проговорил он, вкладывая в эти слова раздражение, вызванное разговором с Сильвеной. – Вычеркните все, что вы написали, начиная со слов «с того момента», и пишите дальше…
Он закурил сигарету.
«В конце концов… в конце концов, – мысленно говорил он себе, меря комнату большими шагами, – это такая же речь, как многие другие, и цель ее – доказать, что моя партия действовала наилучшим образом, и переложить ответственность за допущенные ошибки на других. Я и так делаю все, что могу. Не в силах же я один заставить мир свернуть с ложного пути, по которому он идет? И кого, спрашивается, спасать? Что спасать? Жалкие интриги в театре “Комеди Франсез”? Балы Инесс Сандоваль? Музыкальные пустячки Огерана?..»
Он остановился на ковре посреди комнаты, набрал полную грудь воздуха, расправил плечи и принялся диктовать:
– Слов нет, на международном горизонте собираются тучи. Но терять надежду, преувеличивать значение происходящих событий и тем самым – как этого кое-кому хочется – толкать страну на путь авантюр, которые могут пойти на пользу только врагам демократии, это значит совершать преступление против Республики, против родины, против самой цивилизации… Граждане, история катастроф, которых мы избежали, никогда не будет написана. Но будь она написана, я уверен – она свидетельствовала бы в нашу пользу. Больше, чем когда-либо, мы должны хранить верность великим и великодушным принципам…
Чтобы выразить теми же словами мысли, противоречившие его истинным соображениям, он заговорил раздельно, энергично и убедительно, как всегда говорил с трибуны.
– О да, теперь намного лучше! – невольно прошептала секретарша.
– …Но это «больше, чем когда-либо» обязывает нас оставаться бдительными…
Симон ударил левым кулаком по правой ладони. На сей раз должная концовка речи найдена. С тем же выразительным жестом он повторил призыв к бдительности; во внутренней политике нужны бдительность республиканцев и сближение всех демократических партий во имя защиты традиционных свобод; нужна бдительность в вопросах национальной обороны – для защиты границ; нужна бдительность в дипломатии – во имя сохранения мира во всем мире.
Все это означало – для тех, кто умел читать между строк, – что Симон Лашом требовал для себя один из трех главных портфелей… разумеется, для того, чтобы проявлять бдительность, к которой он призывал…
За окнами на лесах Всемирной выставки рабочие продолжали паять свинцовые трубы и разравнивать цемент…
Жан-Ноэль вновь надел тщательно вычищенный фрак, чтобы возглавить траурный кортеж на похоронах госпожи де Ла Моннери. Отпевание происходило в церкви Сент-Оноре-д’Эйлау, в той самой, где некогда служили заупокойную мессу по усопшему поэту Жану де Ла Моннери.
– Помнишь, – обратилась Мари-Анж к брату, – в то утро ты горько плакал из-за того, что меня взяли на похороны дедушки, а тебя нет. Ты был еще слишком мал…
Сравнивая торжественные похороны поэта с нынешней церемонией, Мари-Анж, которой с детства запомнились сотни горевших тогда свечей, ясно почувствовала, в какой упадок пришла их семья.
Всего человек тридцать, не больше, сочли нужным проводить в последний путь госпожу де Ла Моннери, вдову знаменитого поэта. Заупокойную мессу отслужили с такой поспешностью, как будто все – священник, диакон, факельщики из бюро похоронных услуг – торопились покончить с необходимой формальностью. В сущности, никому не было дела до покойницы.
Опираясь на бутафорскую алебарду, церковный швейцар откровенно скучал.
Молодой герцог де Валлеруа, толстый и лысый человек лет сорока, у которого был важный вид дорожащего временем делового человека, явился на похороны не потому, что испытывал особую привязанность к своей старой тетушке, Жюльетт де Ла Моннери, но единственно из приличия и по обязанности – он считал себя главой старинного аристократического рода. По той же причине он каждый год присутствовал на мессе, которую служили в день смерти Людовика XVI.
Старинные дворянские семейства д’Юин и де Ла Моннери угасали или почти полностью угасли, их родовое достояние пошло прахом, и даже то обстоятельство, что они породнились с Шудлерами, лишь ускорило их упадок; род Валлеруа, напротив, сохранил былую значительность и процветал: состояния, доставшиеся по наследству, умножили его богатство. Шарль де Валлеруа (его по привычке продолжали называть «молодой герцог», так как этот титул достался ему, когда он едва достиг совершеннолетия) владел дюжиной замков, разбросанных в четырех департаментах, тысячами гектаров пахотной земли, акциями рудников за пределами Франции и был членом административных советов нескольких крупных промышленных предприятий – в их числе завода зеркального стекла в Сен-Гобене.
«Я – стекольщик», – любил говорить герцог, напоминая этим, что он посвятил себя одной из тех двух отраслей, заниматься которыми король в свое время разрешил дворянству Лотарингии, а именно – добыче угля и производству стекла. Герцог сам управлял своими владениями, сам вел свои дела; это был решительный, энергичный и трезвый делец, глубоко убежденный в собственном превосходстве над другими, что делало общение с ним малоприятным.
Именно к нему и обратился почтительным тоном молодой человек с прилизанными волосами:
– Господин министр приносит свои извинения в том, что не смог лично присутствовать на похоронах. Он просил меня передать вам его искренние соболезнования.
– Какой министр? – спросил герцог.
– Министр просвещения.
– Соблаговолите поблагодарить его, милостивый государь.
И Валлеруа пожал руку начальнику канцелярии министра с таким видом, с каким человек, облеченный властью, пожимает руку другому человеку, также облеченному властью.
Потом он прошептал на ухо Жан-Ноэлю (даже говоря вполголоса, герцог сохранял резкий, отрывистый тон):
– Лашом прислал своего чиновника. Весьма корректно.
Мимо родственников продефилировали участники «большого турнира», а за ними следовали другие старики и старухи, которые, оплакивая усопшую, оплакивали самих себя; каждый из них счел необходимым прикасаться своими мокрыми от слез щеками и слюнявыми губами к щеке Жан-Ноэля.
Мари-Анж была в лучшем положении – ее защищал траурный креп. Тетя Изабелла одолжила ей свои шляпу и вуаль.
– У меня так много траурных шляп… – сказала она.
Сама Изабелла стояла рядом с Мари-Анж и казалась глубоко удрученной кончиной госпожи де Ла Моннери.
Инесс Сандоваль сжала ладонями обе руки Жан-Ноэля и прошептала:
– Ты даже не знаешь, какое усилие я сделала над собою ради тебя. Обстановка похорон всегда удручает меня. И зачем только обряжают усопших в эти отвратительные черные одежды…
Жан-Ноэль бросил на нее холодный взгляд и впервые увидел ее такой, какой она была в действительности: сорокапятилетняя женщина с тонкими морщинками на лбу, смуглой, немного сухой кожей, с притворной, хорошо заученной эмоциональностью.