– Мадемуазель и месье Жан-Ноэль собираются поселиться в замке? – спросил Лавердюр. – О да, я сам понимаю, здесь потребуется большая работа.
– Милый мой Лавердюр, – сказала Мари-Анж, – для этого мой брат или я должны породниться с какими-нибудь очень богатыми людьми.
– Ну что ж, это возможно, вполне возможно, наша мадемуазель вполне того достойна… Мы слыхали, что вы теперь служите в Париже, это правда?
– Да, Лавердюр.
– Какая жалость!.. Не угодно ли вам осмотреть внутренние покои?
– Нет, сейчас у меня нет времени. Я еще как-нибудь приеду, – ответила Мари-Анж.
Ее охватила глубокая печаль, и она упрекала себя за то, что приехала. «И зачем только, зачем мне вздумалось снова все это увидеть? – говорила она себе. – Эту опустевшую псарню, пустые каретные сараи, все это мертвое жилище, это безмолвие… Владеть историческим замком и быть манекенщицей – какая насмешка!»
– Так как же поступить с вязами? – спросил Лавердюр.
– Разумеется, продайте их.
– Да вот еще, как быть с Командором? Помните, это лошадь господина графа Де Вооса, – сказал Лавердюр, немного замявшись. – Ума не приложу, что с ним делать, зря только на конюшне стоит. Теперь, когда нет собак…
– Продайте и его, – проговорила Мари-Анж. – Я уверена, что брат никогда в жизни не сядет на эту лошадь.
Лавердюр быстро взглянул на Мари-Анж своими маленькими серыми глазами и тут же опустил их.
Мари-Анж открыла сумочку.
– Мне бы хотелось, чтобы отслужили мессы по отцу и по маме.
– А их служат, их все время служат, мадемуазель, и в годовщину смерти, и в дни рождения, и в дни ангела. И по покойному господину маркизу мессы служат.
– Но вы никогда не ставите это в счет, Лавердюр.
– О, неужели вы, мадемуазель, думаете… – воскликнул старый доезжачий.
Мари-Анж всунула ему в руку кредитку.
На обратном пути девушка долго молчала.
– Не думаю, что во мне живет инстинкт материнства, – внезапно проговорила она.
– Почему вы об этом сказали? – удивился Лашом.
– Потому что вы сами меня спросили.
Теперь умолк Симон. Спустя некоторое время он спросил:
– Почему вы не добиваетесь, чтобы замок Моглев был включен в число исторических памятников? Если хотите, я займусь этим. Нельзя же допустить, чтобы он превратился в руины.
Девушка ничего не ответила. Ему показалось, что она вытирает слезы.
– Мари-Анж, милая Мари-Анж, отчего вы так печальны? – воскликнул Лашом.
Не выпуская руля, он притянул ее голову к себе и прикоснулся губами к волосам девушки.
Никогда еще Мари-Анж не чувствовала себя так одиноко, так сиротливо, как в этой комнате, где валялась пудреница, забытая другой женщиной. Ночью шумели на ветру темные липы и беспрестанно ухала сова – все это создавало вокруг дома атмосферу унылой враждебности. В сумраке камин казался входом в какую-то заколдованную пещеру; два медных шара на подставке для дров слабо мерцали во тьме.
Мари-Анж зажгла лампу у изголовья. В открытое окно проникла летучая мышь и принялась кружить в алькове.
«Если потушить свет, она улетит», – решила Мари-Анж. Она повернула выключатель, и спальня снова погрузилась во мрак. Ночь была теплая, мягкая, но девушку знобило.
«Зачем я сюда приехала?.. И зачем я отправилась в Моглев?.. Я сама никому не приношу счастье, и мне никто счастье не приносит… Даже Жан-Ноэль во мне не нуждается. Господи, как я одинока, как одинока! Зачем я родилась на свет, ведь жизнь моя так безрадостна!»
Если бы она могла хотя бы поплакать или уснуть и согреться. Она так нуждалась в сильных мужских руках – руках отца или руках брата, ей так нужно было, чтобы кто-то родной защитил ее своей грудью от враждебного мира.
Девушке вдруг почудилось, что тело ее стало невесомым, сжалось, съежилось, стало таким крохотным, что казалось, она теперь вся целиком могла бы уместиться на ладони. Не задремала ли она на мгновение? Мари-Анж отбросила одеяло и села в постели, сердце ее колотилось, кровь стучала в висках.
«Мне плохо, мне здесь очень плохо… Но не могу же я разбудить Лашома и сказать ему, что хочу уехать…»
В библиотеке Симон, распустив галстук и сунув ноги в домашние туфли из синей кожи, работал или, вернее, полагал, что работает. Он привез из Парижа несколько папок с важными делами и груду политических журналов, которые собирался прочесть. Но в тот вечер он раскрыл лишь одну папку, где хранились его собственные «Мысли о власти».
Он писал эту книгу урывками, внося туда то, о чем не мог говорить в своих речах. Лишний козырь на тот случай, если в один прекрасный день, когда ему уже нечего будет больше желать, он вздумает стать академиком…
«Я воображал, что нуждаюсь в отдыхе, – говорил он себе. – Но нет, редко я чувствовал себя таким бодрым, таким деятельным… Эта девочка внушает мне желание писать, это бесспорно. Ее присутствие благотворно влияет на меня, и, потом, ей понравилось здесь, это было сразу заметно. Ведь она сразу же пошла в сад за цветами».
Его взгляд упал на букет ирисов и ромашек, стоявший на письменном столе.
«За неделю я, пожалуй, завершу свою книгу… Кстати, а почему бы мне не жениться на Мари-Анж? Конечно, разница в возрасте между нами огромная… Но ведь именно благодаря этой девушке я наконец порвал с Сильвеной. Сама о том не подозревая, она оказала мне услугу, значит, она всегда будет приносить мне удачу. Я могу ждать от нее только добра…»
Он внес исправления в свои последние афоризмы о тяжком бремени оружия, толкающем народы к смерти…
И вдруг Симон заметил, что почти бессознательно пишет на белом листке бумаги слова, которые громко пели в его душе:
В ее глазах голубизна
И озорство лучится светом дивным.
Два взора наши слиты воедино…
Так людям Рай дано познать [51] .
«Сколько лет, сколько лет я уже не писал стихов! Мне даже и в голову это не приходило. Просто невероятно! – подумал он. – Впрочем, глаза у нее вовсе не голубые, а зеленоватые…»
В дверь постучали, и в комнату вошла Мари-Анж. Она была в халате и пижамных брюках. Симон инстинктивно прикрыл листок со стихами.
– Что случилось, Мари-Анж? Вам что-нибудь понадобилось?
– Нет… нет… – пробормотала она. – Может быть, вы дадите мне какую-нибудь книгу. Я увидела, что у вас свет…
Она стояла бледная, с искаженными чертами лица.
– Вам нездоровится?
– Немного. Но это пустяки, скоро пройдет.