Все вокруг наполнял шум падающей воды. Помоны прижимали к груди виноградные гроздья, Гераклы опирались на палицы, нимфы прятались в глубине рощиц, смеющиеся фавны играли на флейтах, Гермесы протягивали руки, на которых не хватало двух или трех пальцев, – и все они, казалось, грели на апрельском солнышке свои красивые мраморные тела.
В аллеях было много людей, всем хотелось полюбоваться этой старинной феерией: все здесь, в Версале, было создано – посажено, построено, изваяно, отчеканено – два с половиной века тому назад и с каждым годом становилось все чудеснее.
– Что ж ты молчишь, Симон? – спросила Мари-Анж.
– Я виделся с женой, – сказал он. – Она отказывается, и у меня нет средств принудить ее.
У Мари-Анж потемнело в глазах, ей показалось, будто мир вокруг нее рушится, и тут только она поняла, что все это время в ней жило лишь одно желание, одно стремление, жила одна мечта – стать женой Симона.
Если бы в аллеях не было столько гуляющих, она, наверное, припала бы к дереву и разразилась рыданиями.
Но она нашла в себе силы идти все дальше и дальше… «Вон камень… еще камень… конец лужайки… цоколь статуи…» Вокруг нее супруги сановников и депутатов восторгались красотами Версаля, а рядом шагал Симон и продолжал говорить.
Он с негодованием рассказывал о своем визите к Ивонне, давая выход ненависти, клокотавшей в нем. После разговора с женой он побывал у адвоката.
– Я могу потребовать развода и добьюсь его. Кстати сказать, я это сделаю, и немедленно, – прибавил он. – Но дело в суде будет тянуться долго, может быть, несколько лет. Она это знает и этим пользуется. Таким способом она мстит мне.
Он закурил сигарету, переложил зажигалку из одной руки в другую.
– Да, это тяжелый удар, – продолжал он. – Если бы я мог добиться развода за два месяца, как рассчитывал, и если бы ты, моя дорогая, захотела сохранить ребенка и не побоялась навсегда соединить свою жизнь с человеком моего возраста, мы бы поженились, и я был бы безумно счастлив с тобой… и нашим ребенком. Понимаю, нелепо говорить об этом сейчас, но еще более нелепо было бы строить воздушные замки, не убедившись, что наш брак возможен.
Он посмотрел на нее, и Мари-Анж увидела в его выпученных глазах, защищенных очками, глубокое волнение и такое сильное страдание, какое обычно свойственно лишь юноше; и от этого Симон, казалось, помолодел лет на тридцать. Тогда она взяла его за руку.
– Я тоже стремилась к этому всей душой. Ты и сам знаешь, Симон, – сказала она, удерживая слезы.
Теперь уже не было нужды скрывать, но и незачем было говорить о том, что она любит его первой, глубокой и сильной любовью.
«Что мне остается делать?» – думала Мари-Анж.
Последние три недели, по шесть раз в день принимаясь за злосчастный эклер с шоколадом, она мысленно перебирала все возможности: «Выходить за него замуж… не выходить… а если не выходить, то…» Но сейчас, когда счастливый исход был исключен и все надежды развеялись в прах, новая преграда возникла перед ней.
Мысль о том, что в ее жилах течет кровь Шудлеров, де Ла Моннери, д’Юинов, Моглев и де Валлеруа, мысль, которая не мешала Мари-Анж иметь любовников, когда она была девушкой, неожиданно и властно напомнила ей о требованиях приличия. И голос предков зазвучал в душе Мари-Анж не для того, чтобы напомнить ей христианскую заповедь: «Да не уничтожишь ты плода чрева своего», а для того, чтобы повторить лицемерное требование общества: «Нельзя иметь незаконнорожденного ребенка».
Но кто из ее родных еще жив? Кто мог бы упрекнуть ее, если бы она родила внебрачного ребенка?
У четырех братьев де Ла Моннери, вместе взятых, был только один сын, а их сводный брат Люсьен Моблан вообще не мог иметь детей. Потомство Шудлеров, этих новоиспеченных дворян, купивших титул за деньги, тоже было немногочисленно. Род Моглев угас еще восемьдесят лет назад. Теперь ни один человек на свете не носил имени де Ла Моннери. А после смерти тети Изабеллы прекратится и род д’Юин.
Да, из родных – из старших – у нее осталась только одна Изабелла.
«Нет, никогда в жизни, – говорила себе Мари-Анж, – я не решусь признаться тете Изабелле; она так одиноко, но зато безупречно прожила свою жизнь…»
Впрочем, тетя Изабелла была лишь предлогом, лишь символом. Не будь ее, Мари-Анж все равно почувствовала бы силу запрета.
Ей, последней представительнице клана, отмеченного печатью бесплодия, материнство представлялось лишь досадным результатом любви.
«Да и как воспитать ребенка, не имея ни гроша за душой, – думала она. – У меня только две возможности – либо работать, либо сделаться содержанкой…»
И тем не менее… И тем не менее все, что было здорового в ее натуре, все, что присуще красивой двадцатипятилетней женщине с крепкими мышцами и широким тазом, наполняло ее искушением – которое она сама считала нелепым – сохранить ребенка, уже зародившегося в ней.
С самого начала беременности Мари-Анж чувствовала себя лучше, чем когда бы то ни было, если не считать легкого ощущения тошноты. Каждое утро, подходя к зеркалу, она ожидала увидеть круги под глазами и желтые пятна на лице – эти неприятные и будто бы неизбежные признаки беременности. Однако их не было: на нее по-прежнему смотрело цветущее лицо. Она немного пополнела, грудь у нее округлилась… все наперебой восхищались тем, как она прекрасно выглядит.
«Ребенок необходим для того, чтобы женщина чувствовала себя здоровой и спокойной, – думала она в такие минуты. – Мы созданы для этого. Я, во всяком случае, безусловно… Ребенок…»
Ребенок, которого баюкают и кормят грудью, ребенок, которого целуют в щечку, свежую и нежную, как персик, ребенок, смотрящий широко раскрытыми глазами на еще неведомый ему мир, ребенок, что смеется в колыбельке, когда его щекочут, ребенок, чье пухлое и хрупкое тельце хочется облизать, как это делают самки животных, ребенок, встающий на ножки и, пошатываясь, делающий первые робкие шаги, ребенок, который растет и взрослеет…
– Почему другие женщины, – прошептала чуть слышно Мари-Анж, – могут рожать детей без драм, без проклятий.
Камень, еще камень… статуя… фонтан…
Женский голос громко прозвучал позади:
– Никогда еще Версаль не был так великолепен, как сегодня!
Мужской голос спросил:
– Вы уверены, что будет только один тур голосования?..
Почему Симон не скажет ей: «Мари-Анж, сохрани ребенка. Я тебя об этом прошу. Я этого хочу. Ведь он также и мой, ты не смеешь сама решать его судьбу. Мы вместе воспитаем его и, как только я стану свободен, поженимся. Что нам до общественного мнения. Разве люди могут понять нас?.. Я принимаю на себя ответственность и за твою судьбу, и за судьбу ребенка».
Почему он так не говорит? Почему не принимает решение? Почему не приказывает ей? Почему он, мужчина, оставляет ее теперь одну?
«Если бы он мне так сказал, я бы на все смотрела иначе. Я бы чувствовала себя счастливой. И я бы приняла решение. Ведь, в сущности, я этого и сама хочу. Но он обязан сказать, и немедля».